Три рассказа для детей.
Сочинение Евгении Тур.
С.-Петербург. Типография М. М. Стасюлевича,
1884.
Хрустальное сердце
Сочинение Евгении Тур
Пролог
В старые, старые годы, так давно, что о том времени ходят только темные слухи, случалось, говорят, много чудного и нам непонятного. По крайней мере, старые нянюшки и хилые бабушки рассказывают много небывальщины и знают много сказок и рассказов о тех темных временах. А когда эти времена были, Бог весть, а кто их видел, неизвестно — а рассказы идут так-то: бабушка рассказывает малому внуку, а внук, состарившись, рассказывает правнучке своей, а правнучка, в свой черед, согнувшись от старости, дрожащим голосом передает тот же рассказ внучке.
Вот так-то случилось и со мною. Моя бабушка рассказывала мне в детстве сказку, и я ее запомнила; прошло много, много лет; я теперь сама стала бабушкой и расскажу вам туже сказку. Ну, детки, слушайте, да поймите, в толк сказку возьмите. Она простая, да не совсем, за ее простотою есть и тайный смысл, вот вы его отыщите, да разгадайте; я начинаю.
В старое время, рассказывала мне старая бабушка, недра земли, внутренность гор, чаща лесов, глубина вод, пространство воздуха и туманы облаков были населены гениями, волшебницами и гномами. Это были существа, похожие на людей, но красивее их и обладали они дарами, которые людям недоступны. Они мгновенно являлись и исчезали, переносились через пространства с быстротою молнии, могли дарить людям сокровища, могли дарить им и другие блага. Эти гении, эти феи, гномы и волшебницы были и добрые, и злые. Много о них рассказывают чудного старые бабушки и хилые няни, но они их сами не видали, и я их не видала; они слушали рассказы про них, и я их слушала и слышанное вам передаю, да и то в коротких словах.
В одном темном, густом, непроходимом лесу, на окраине, прислоненной одною стороной к лесу, а другою к поляне, стоял чистенький, беленький, маленький домик лесничего. И жил в нем лесничий с молодой женой и матерью, и любили они друг друга очень нежно. Жили они без богатства, да и без бедности. На необходимое у них доставало, а об излишнем они и не помышляли. Да и сами вы посудите, есть ли конец излишнему. Излишнее что бездонная бочка, сколько воды ни лей, она не наполнится.
У лесничего родился сын; радости в доме и конца было. Заснула молодая мать, а бабушка села у колыбельки новорожденного. В комнате горел один ночник. И вот не то сквозь сон, не то наяву привиделось старой бабушке что-то чудное и дивное. Дверь избушки тихонько отворилась, и вошел в нее старый, седой старичок, благообразной наружности. Волосы его были белы как иней, покрывающий елки зимою; одежда его была из зеленого мха и на голове его будто корона, венцом лежали широкие и зеленые дубовые листы. Красивая, длинная трава обвивала будто пояс стан его. Тихо, неслышною поступью подошел он к новорожденному и сказал ему:
— Я гений лесов, знаю отца твоего. Отец твой наблюдал за деревьями лесов моих, не губил их без нужды, не рубил без пути и не обдирал с них кожи. Я люблю его и принес тебе дар дорогой и чудный. Рука твоя будет легка; что ты посадишь, то взрастет, зацветет и плод принесет. Ни в одном лесу ты не запутаешься, ни в одном болоте не увязнешь, ни на одной поляне не будешь застигнут непогодою. Что в моей власти, то я и даю тебе, а вы, мои друзья, братья и сестры, вы гении, и вы гномы, и вы волшебницы, вы господа земли, вод и воздуха, дайте ему то, чем обладаете.
Сказав это, старик исчез, а на место его явилась молодая девушка. Она вошла неслышною поступью. Длинные ее волосы, золотые как песок великих рек, лежали длинными струйками по белым плечам; белая одежда, прозрачная как хрусталь горного ключа, обвивала стройный стан ее; широкий пояс из перламутровых раковин стягивал ее талию. Она не то подошла, не то подплыла, так походка ее была ровна и сказала:
— А я дарю тебе дар великий. Жажды ты знать не будешь. Где бы ты ни был, везде ты найдешь чистую воду для утоления ее. Ты не утонешь, вода не примет тебя и то что будет твое, вода не затопит, не затопит она ни дома твоего, ни поля твоего, ни скота твоего. И будешь ты плавать как рыба и нырять как лебедь и дно реки будет тебе доступно и ее сокровища в твоем распоряжении.
Она сказала и исчезла. На месте ее явилось что-то миленькое, маленькое и чудное. То был мальчик, судя по росту, лет пяти, а судя по лицу красивому и прелестному, юноша лет семнадцати. Лицо его было смугло, глаза его горели, как бриллианты, губы пунцовые, как красный коралл, улыбались приветливо. На голове его блистала золотая диадема с разноцветными камнями и парчовое золотое платье ловко сидело на нем. Он поглядел на новорожденного и сказал:
— Я гном и живу в недрах земли, даю тебе ее сокровища. Богатство — сила великая, пользуйся им; ты будешь обладать им с ранних лет!
Сказал и сгинул, а в комнате мало-помалу образовался густой туман и, клубясь, приблизился к колыбели новорожденного. Посреди его лежала женщина, но ее одежды, лица и стана распознать было невозможно, ибо она вся окуталась в густой туман, и плыла с ним, колыхаясь, как лебедь колыхается на волнах озера. Она склонилась к колыбели и сказала тихо, но внятно:
— Я житель воздуха. Гром и молния не грянут над тобою, дождь и вихрь, ветер и ненастье не посмеют коснуться тебя. Дождь польет твои нивы в пору и лучи солнца его высушат в пору. Изобилие твоих нив будет беспримерно. Других даров я не имею, что могу — даю. Пусть мои сестры и братья довершают, что начал наш седой дедушка, гений лесов. Сказала и пуще закуталась в белый туман; туман заклубился и выполз из избушки, а уже около колыбельки стояла старая старушка, добрая колдунья, властительница людской доли, горькой и сладкой.
— Все дано тебе, — сказала она новорожденному, — и я не знаю, чем еще подарить тебя. Не могу я дать тебе долгой жизни — это не в моей власти; не могу я дать тебе любви твоих ближних — сам человек властен в ней, только он сам может внушить ее. Видела я, что люди страдают много от сердца и оно болит у них и ноет. Попробую я на тебе, подменю тебе сердце. Оно, я вижу его, такое некрасивое, из мяса оно и из крови и бьется оно и трепещет и ноет и замирает от тоски при всякой утрате. Я возьму его и дам тебе другое.
Сказала и прикоснулась к нему и вынула из груди его кровавое, некрасивое, трепетавшее сердце, а на место его вложила ему другое маленькое, красивое, розовое, хрустальное сердечко.
— Не будешь ты страдать от этого сердца, сказала она. Не будет оно биться, трепетать, ныть и замирать. Мучиться ты не будешь и при утратах убиваться горем не станешь. А кто не страдает, тот должен быть счастлив. Прощай, живи припеваючи.
И вот вышла старушка, унося в руке все еще бившееся и трепетавшее сердце малютки. Лишь только успела она сгинуть за порогом домика, как в него, со всех сторон и в окна и в щели и в трубу, налетели и пробрались гении и феи. Все они были прелестны, но крошки ростом, одеты в радугу, в золотые лучи солнца, в серебряное сияние месяца и обвиты розовым, прозрачным облаком; ни один из них, приближаясь к колыбели, не касался земли своими ножками. У иных были крылья опаловые , переливчатые , а у других не было и крыльев, но они и без них не касались земли и летали неслышно вокруг колыбельки. Вдруг одна из самых прелестных маленьких фей отделялась от роя сестриц и братьев, горько заплакала и сказала печально:
— Братья, сестры, пришли мы поздно. Разве вы не видите, что не можем мы одарить новорожденного высшими дарами. У него похищено сердце, в замен его ему дано хрустальное сердце. Что же сделает он из дара любви, которым я, фея любви, одарила бы его. И ты, брат мой, гений энтузиазма, и ты, другой брат мой, гений самопожертвование, удалитесь, дары ваши здесь невозможны, вы не можете одарить его ими. И вы, сестры мои, феи великодушие и милосердие, улетайте, улетайте скорее, улечу с вами и я. Несчастный, несчастный мальчик, как будешь ты жить, имея хрустальное сердце?.. И чем бы могла я одарить тебя, чтобы не уйти от твоей колыбели, не оставив тебе чего либо?.. Она задумалась и вдруг склонилась над колыбелью.
— Даю тебе красоту телесную, слабый замен красоты душевной. За красоту твою, быть может, полюбит тебя твоя невеста и если ты сумеешь, не имея сердца, по крайней мере понять умом всю великость ее любви к тебе, ты, быть может, хотя отчасти избегнешь несчастий, которые грозят тебе.
Сказала, коснулась лица новорожденного и вместе с прелестными крошками своими сестрами и братьями, одетыми в опаловый туман, в разноцветную радугу и в солнечные и месячные лучи выпорхнула из комнаты, не касаясь земли.
Очнулась старая бабушка новорожденного и с ужасом бросилась к внучку. Она взяла его из колыбельки, ощупала, осмотрела, раскрыла его маленькую рубашонку-роспашенку, но ни раны, ни знака не было на груди его. Ребенок спал сладко, покойно и тихо. Бабушка положила его в кроватку и сказала сама себе:
— Видно вздремнула я! Чудно, что мне пригрезилось!.. Видно я устала вчера, и с устали на меня нашел как бред какой; прилягу маленько и высплюсь хорошенько. Легла бабушка около маленького внучка и спала она до утра без просыпу, а по утру занялась хозяйством, ухаживала за все еще больной невесткой, лежавшей в постели и за ее маленьким новорожденным сынком, и в заботах житейских позабыла сон свой, или то, что считала сном.
Глава первая.
Время шло. Рос новорожденный и из малютки вырос в дитятю, из дитяти в ребенка. Сперва ползал, потом стал ходить, потом бегать и говорить. Он быль красив собою, можно сказать, красоты был редкой. Русые волосы его, густые и шелковистые вились от природы; голубые, как незабудки, глаза глядели всегда и на всех и на все одинаково; пунцовые как коралл губки улыбались постоянно, но всегда одною и тою же улыбкою; в этой улыбке не было прелести, ибо не было того неуловимого, что называют выражением.
Кожа его была, как атлас, щечки румяные , как розаны, а ручки и ножки хорошенькие и беленькие, как ручки у писанных, на картинах, херувимчиков. Словом, красавец был мальчик и все дивились красоте его, а, больше всех отец, мать и бабушка. Души они в нем не слыхали и прозвали они его в семействе странным именем — Голубинька, потому что у него были голубые глаза и что для отца, матери и бабушки он был ненаглядный голубчик.
Мальчик был он странный; когда он уходил в лес, то никогда не плутал в нем; не учась плавать, купался в речке и плавал отлично; когда он копался в песку, то находил чудные камушки, а когда сеял что в огороде матери, то все росло скоро и пышно. Мать говорила о нем, что у него легкая рука и могла бы сказать, что у него легкий нрав, он никогда не плакал, никогда не сердился, никогда ни о чем не печалился.
Сперва и мать и бабушка, да и сам отец радовались на него, а потом, когда он стал подрастать, отец первый заметил в нем кое что и призадумался. Однажды, когда Голубинька, уже тогда семилетний мальчик спал в своей кроватке, отец сидел у печи, и подле него сидела его добрая, молодая жена, а немного поодаль, с чулком в руках и очками на носу, прижавшись к печке, приютилась старая мать. Разговор шел об Голубиньке и как им было не говорить о нем, он был у них один сын, а у бабушки один внучек.
— Уж какой он у меня, — сказала мать, — милый, тихий и кроткий.
— И какой хорошенький, — подхватила бабушка,
— ведь он писанный красавчик! И какой кроткий мальчик!
— Кроткий ли он? — сказал отец задумчиво.
— Конечно кроткий, — отвечала мать обидчиво, — когда ты слышал, чтобы он кричал или капризничал ?…
— Никогда, это правда, — сказал отец, — только мне все кажется, что в нем это не кротость, а холодность.
— Уж ты чего не выдумаешь, — отвечала мать.
— И с чего ты это взял?
— Так сдается мне, — сказал отец. — Никогда он ни к кому не приласкается.
— А когда ему ласкаться? Я и маменька и даже ты не даем ему покоя. Как он поутру встанет и умоется, мы так и засыплем его поцелуями. На него взглянуть нельзя, чтобы его не поцеловать, так он красив и мил. Даже чужие не проходят мимо, чтобы не поцеловать его. Мы подлинно надоели ему своими ласками.
— Если ему ласки матери в тягость, то это не радость, а горе, — сказал отец.
— Он маленький, не понимает, — сказала мать,
— где ему рассудить это?
— Тут не надо рассуждать, это всякое дитя чувствует. Дитя мать любит без рассуждений.
— Все ты пустяки придумываешь, — возразила ему жена с неудовольствием. — Нет у тебя горя, так ты его накликаешь.
Отец замолчал и протянул ноги к печи. Он исходил в тот день много верст, устал и прозяб. Отогревшись хорошо, он пошел спать, тем разговор и кончился.
Прошло еще три года. Ничего не случилось особенного в семье лесничего. Голубинька рос и хорошел.
Он никогда не бывал болен. Однажды рано утром, лесничий получил письмо из города; начальник вызывал его туда по нужному и важному делу. Пришел лесничий к жене, показал ей письмо и сказал:
— Собери мне белья и платье мое праздничное и уложи все в чемодан; я после завтрака выеду.
Жена так и обомлела. Она почти никогда не расставалась с мужем и мысль, что он поедет в город, за три дня слишком езды, показалась ей страшною.
— А сколько ты пробудешь? когда воротишься? — спросила она его.
— Право не знаю. Сколько продержат. Как отпустят, так и вернусь. Лишнего дня не пробуду. Ты знаешь, что я здесь с тобою живу счастливо и без крайней нужды тебя не оставляю.
— Знаю, милый ты мой, — сказала жена, — повисла на шее у мужа и заплакала.
А он обнял, поцеловал ее и сказал так нежно и тихо:
— Не плачь, не плачь, ворочусь и навезу тебе подарков из города. Ведь я уж пять лет в город не ездил.
— Да что мне подарки? зачем? у меня все есть,
мне тебя надо, а не подарки твои, — сказала жена. — Ты для меня дороже всяких сокровищ.
И она печально отворила шкаф и начала выбирать платья и белье мужа и укладывать все в маленький чемоданчик. В их тихой и уединенной жизни поездка в город представлялась не малым происшествием и не совсем обыкновенным подвигом. Надо было ехать верхом через леса, реки, болота, ночевать в уединенных гостиницах, о которых рассказывали разные страшные истории. Многие утверждали, что трактирщики обирают путешественников, а иные держат у себя разбойничий притон и ночью убивают их.
Мать Голубиньки, наслушавшись всех этих россказней, в которых, быть может, заключалась малая часть правды, страшно встревожилась. Она нежно любила своего мужа и поэтому всегда о нем заботилась и беспокоилась при малейшем его нездоровье, или отлучке или замедлении. Можно себе представить, как она плакала, собирая его белье и платье и укладывая их бережно в чемодан.
Она сидела перед ним на полу, и складывая рубашки мужа изредка перекидывалась словом с печальною, как и она, свекровью. Голубинька сидел в углу и играл окруженный всякими игрушками. Он заботливо строил домик из четырехугольников, выпиленных из дерева и искусно приложенных один к другому, так что из них можно было состроить очень хорошенький домик.
— Непогода все стоит на дворе, — сказала мать Голубиньки свекрови, — как бы он не простудился?
— Он привык к непогоде, — возразила мать, — разве здесь он во всякую пору не выходит из дому?
— Здесь, здесь, — возразила невестка, — здесь я и вы… Простудится, занеможет, за ним есть кому ухаживать, а в городе он один будет.
— Мама, — сказал из своего угла Голубинька:
— когда папа уедет, кто мне будет выпиливать четырехугольники? Папа обещал мне их много на башню. Я хочу строить башню.
— Э! оставь меня в покое, мне не до твоей башни, — отвечала ему мать.
— От чего? — спросил Голубинька.
— Папа уезжает — разве ты не слыхал?
— Слышал, от того и спрашиваю, кто мне напилит кусочки дерева на башню.
В это время отец вошел в комнату.
— Папа, — сказал Голубинька, прерывая разговор отца и матери, — где же мне без тебя взять кусочки дерева для башни?
— Попроси Лудвига, — сказал отец, — он тебе выпилит их.
Голубинька успокоился и был очень весел. Когда мать повторяла: Папа уезжает! он не огорчался, а отвечал: — Теперь мне все равно, Иван напилит кусочки дерева.
При прощании с отцом, Голубинька не показал никакой печали, и пока отец целовал мать и жену свою, он держал его за полу кафтана и лишь только отец обратился к нему и стал прощаться с ним, как он сказал:
— Не забудь же большую лошадку, чтобы я мог на ней кататься и книжек с картинками, не забудь, не забудь.
Уехал отец. Мать Голубиньки и его бабушка зажили тихо и печально. Никого не поджидали они к обеду, не с кем было сидеть им у большого камина, в котором пылали большие пни, выкопанные в лесу; не с кем было им вечерком беседовать. Мать и бабушка Голубиньки сидели у камина молча; мать штопала белье, старушка-бабушка вязала чулки и носки, дворная собака, лохматая жучка, лежала смирно у огня и она не была весела, чуя отсутствие хозяина. Иногда молчание прерывалось.
— Где то теперь мой милый муж? — говорила мать Голубиньки, — он верно уж в городе. Чай остановился на плохом постоялом дворе, и кормят- то его дурно и спать-то ему жестко; все это с непривычки куда как трудно.
— И чай сдерут с него втридорога, — замечала бабушка, — ну, а денег то у него в мошне немного.
— Ну Бог с ними с деньгами, лишь бы он вернулся, дорогой мой, счастливо. Деньги дело наживное; я лишний час поработаю утром и вечером; недосплю, недоем, и наверстаю убыток. Лишь бы он был жив и здоров и вернулся к нам в добрый час.
— Ну да, ну да, — вздыхая, подсказала бабушка. Голубинька звонко засмеялся. Жучка подняла морду свою, но хвостом не махала. Мать взглянула на сынка.
— Чему ты смеешься?
— Вы с бабушкой такие чудные , — сказал улыбаясь Голубинька, — чего вы только не придумаете. От чего папе занемочь? Он силен, здоровехонек, к холоду привык, к ходьбе тоже. В городах волков нет, люди живут. Я думаю папаше очень в городе весело. Пойдет он на базар, в лавки покупать мне игрушки, пойдет на площадь, везде людно, везде весело.
— Ему нигде без нас не бывает весело, — сказала бабушка.
— От чего? — спросил Голубинька.
— А потому что он нас любит.
— Так что же такое?
— А то, что кто кого любит, так тому врозь тошно.
— Я не понимаю, бабушка, от чего тошно?
— Ну, а если не понимаешь, то я тебе растолковать этого не умею. Спроси у Жучки — она хоть и на четырех ногах ходит, животным называется, а понимает то, что, судя по твоим же словам, ты не понимаешь. Она, по отъезде твоего отца, дня два не ела, все тосковала. От чего, скажи-ка?
— От того, что она животное, как вы сказали, от того, что глупа.
— А по моему от того тосковала и не ела, что привязана к хозяину, любит его.
— И я люблю, — сказал Голубинька, — но не тоскую, потому что не о чем. Он уехал — но приедет. Тосковать не разумно.
— Даст Бог приедет, — сказала мать; — может и не надо так тосковать по нем, но сердцу своему не прикажешь не ныть, когда оно ноет в разлуке с милым.
— Мое не ноет, — сказал Голубинька, и тем лучше для меня. Не нужного горя не буду знать.
— Ну так и счастье, нужного человеку знать, быть может, тоже не будешь — сказала, ворча, бабушка.
— Э, маменька, — сказала мать Голубиньки, — вы от малого требуете любви, как от большого.
— Кто малым любить не умеет, тот и большим не сумеет.
— Голубинька, поди, поиграй во дворе, — сказала мать, и Голубинька вышел с Жучкой и занялся игрою в снежки.
— За что вы Голубиньку обижаете, он очень умен. Видите, какой рассудительный.
— Да, правда; умен и разумен, но мало в том проку, кто умен и разумен на счет сердца. Ум и разум великие дары для того, кто любить умеет.
— Да он нас всех очень любит, а мал еще, болтает зря, а все-таки болтовня его умная.
— Ему уж скоро 12 лет. Пора уметь чувствовать.
Тем разговор и кончился.
Прошел месяц, прошла и половина другого. Очень беспокоилась мать Голубиньки. Нежно утешала и успокаивала ее старая мать, и обе сиживали вместе у окна и неустанно смотрели в даль, и при всяком шуме вздрагивали и вели длинные речи об уехавшем муже и сыне. Заботы о нем и попечение было не мало. Мать связала ему шерстяную фуфайку, жена нашила рубашек и вывязала теплые носки. Все это сложила она заботливо и положила в шкаф.
Ждали лесничего каждый день, а он не ехал. Беспокойство возрастало, разговоры шли все об одном и том же. Не захворал ли? Не убился ли? Не встретил ли на дороге недоброго человека, либо лихого зверя в густом лесу? Голубинька слушал равнодушно и никогда не утешал мать и бабушку. Ему казались они какими то чудными, почти смешными. Чего, чего только они вдвоем не придумают, говорил он сам себе, всякая небылица идет им в голову. Но он не говорил ничего, опасаясь воркотни и выговора от бабушки.
В одно морозное но солнечное утро, когда лес был особенно красив и стоял около избушки как белая стена, покрытый инеем, мать Голубиньки села у окна, и невольно залюбовалась на ели, покрытые снегом. С наклоненных сучьев их, которые будто ползли к земле, висели мохнатые шапки снегу и белелись и блестели на солнце как алмазы. Как алмазы внизу на дворе блестел снег, лежавший густою пеленою. Мать Голубиньки смотрела, любовалась и, обратясь к сынку, заметила.
— Как хороши эти шапки снега!
— Какие шапки? — спросил Голубинька.
— А вот, гляди, снег налип на ветви елей и висит будто белые шапки.
— Какие шапки? — смеясь, сказал Голубинька. Это не шапки, а просто комы снега.
— Знаю, что комы, но похожи они на белую, алмазами украшенную шапку. А снег на дворе, по которому нынче никто не ходил еще, блестит как серебряная парча, по которой рассыпаны звездочки; как они сияют, гляди-ка!
— Звезды на небе, на земле нет звезд, — сказал Голубинька.
— Знаю, знаю, но иней блестит, как звездочка на небе, сказала мать, разве тебе это не нравится.
— Особенного я ничего не вижу. Стоит лес в снегу, да навалило снегу сугробом около дому. Красоты особенной я не вижу.
— А я вот вижу и дивлюсь Господу Богу, как это Он, Милосердный, все создал прекрасно. Летом одел деревья изумрудной зеленью, зимою покрыл их алмазной пылью, на веселье глазу.
— А летом жара, а зимой холод волчий, уж такой холод, что и папа нынче замерзнет, если пустится в дорогу, при таком морозе.
— Что ты, что ты, ответила мать, только меня пугаешь. И как же выговорил ты такое слово? Замерзнет! — Бог милостив!
И мать Голубиньки перекрестилась.
В эту самую минуту послышался шум конских копыт. Мать стала прислушиваться, но Голубинька спустил свой волчок, волчок завертелся на полу и завизжал так, что мать Голубиньки ничего не могла расслышать, ничего кроме визжанья крутившегося волчка.
Она была кротка; но тут терпенье ее лопнуло. Она ногою опрокинула волчок и сказала Голубиньке с досадою:
— Да погоди ты, разве не видишь, что я прислушиваюсь!.. Чу… копыта.
— Так что ж? — спросил Голубинька недовольным тоном.
— Быть может, отец едет.
— Если едет, так и приедет. Зачем же мне не спустить волчка.
— Да подожди, подожди, говорю; замолчи.
Голубинька был послушен и тотчас замолчал, но не принял участие в волнении прислушивавшейся матери. Он тихо стоял подле нее, держа в руках и наготове свой волчок, чтобы спустить его, лишь только она сядет опять на свое место, но она не села. Через две минуты она пронзительно вскрикнула и бросилась на двор, как была, в одном платье. Скоро послышались радостные восклицание и даже всхлипывания. Голубинька положил на окно волчок и стал натягивать свой лисий кафтан на плечи. Он думал:
Папа приехал, лошадку мне привез. И о чем мама плачет? Чудная право, еще без шубы на двор выскочила! Папа-то в шубе, а она как сидела дома. Будто бы не успела поздороваться с ним здесь или одевшись, выйти в нему.
Голубинька застегнул кафтан свой и отворил двери в сени, но было уж поздно. Отец входил в них, держа за руку жену и мать. они обе, в великой радости, жадно глядели на него глазами, полными радостных слез.
— Благодарение Богу, — сказала старая мать, — что Он возвратил тебя домой благополучно.
— Здравствуй, Голубинька, — сказал отец, нагибаясь к сыну и нежно целуя его.
— Ты верно озяб, не хочешь ли кофе? — сказала ему жена.
— Не голоден ли ты, не хочешь ли поесть чего-нибудь, либо соснуть с дороги — устал чай, путь не малый, — сказала мать.
— Привез лошадку? — воскликнул весело Голубинька. — Дай-ка свой чемодан. Разбирай его скорее.
— Постой, постой, подожди, дай мне посмотреть на себя, на мать твою, на бабушку. Ну, вы все здоровы, веселы?
— Теперь веселы, — сказала мать, а без тебя больно скучали.
— И я скучал без вас, мои милые.
— Скучал, в городе-то скучал, ну, я бы уж не скучал. В городе базар, лавки, людно, не то что эта трущоба, — воскликнул Голубинька.
— А тебе город нравится, ну и хорошо, — сказал отец. — Я тебя скоро свезу туда.
— В самом деле!
— В самом деле. Я никогда не лгу. Ну, жена, друг милый, дай горячего испить. Я прозяб.
Засуетились жена и мать. Сел лесничий за стол, накрытый чистой скатертью, поставили перед ним чаю, молока, хлеба, масла, меду, жаркого и пирогов, словом поставили всего, что нашлось в доме. Он засмеялся весело.
— Всего мне не съесть, — сказал он, — этого и на пятерых вдоволь. Я только кофе выпью.
Пил он кофе и рассказывал. Жадно слушали его рассказы мать и жена, Голубинька слушал плохо. Его смущал чемодан, который кухарка внесла и положила в уголку. Не терпелось Голубиньке. Отец, едва выпил чашку кофе, как Голубинька напомнил опять о чемодане.
— Сейчас, сейчас, — сказал усталый и прозябший отец вставая.
— Да выпей еще чашечку, согрейся, успеешь еще чемодан разложить, — заметила ему мать.
— Да вот видите, ему не терпится, — отвечал он, указывая на сына.
Отец нагнулся и стал развязывать веревки чемодана. Он очень устал, руки его, застывшие на холоде, плохо его слушались и узлы веревки, крепко затянутые, не подавались. Жена хотела помочь мужу, но ее силы не хватало. Голубинька нетерпеливо стоял на месте и приговаривал:
— Э! мама, ты бессильная! Э! папа, у тебя руки зазябли.
— От того и надо было ему дать время отогреться, — сказала бабушка с недовольным видом. — Ты только о себе, о своем удовольствии думаешь.
— Папа отогреется после, — сказал Голубинька, — а сперва пусть отдаст мне мою лошадку.
Наконец узлы подались, чемодан открыли, отец достал Голубиньке лошадку, книжку с картинками, красный кушак, новую меховую шапку и рукавицы.
— Это все мне? — спросил Голубинька.
— Тебе, бери, все твое.
Голубинька поцеловал отца и, забрав все подарки, отошел в сторону, любуясь ими. Отец хотел было опять нагнуться над чемоданом, но мать и жена остановили его.
— После, после, — говорили они в один голос. — Мы знаем, что ты и нам привез гостинцы, но сперва допей кофе, отогрейся, сосни, а там успеешь. Лучший для нас гостинец, наша радость, что ты возвратился здоровый и веселый.
Он улыбнулся их речам, и сел к столу допивать кофе, а потом пошел уснуть с дороги в смежную комнатку, свою спальню. Голубинька возил по комнатке лошадку. ее колеса шумели. Мать приказала ему остановить игрушку.
— Ты мешаешь отцу отдохнуть с дороги.
— Папа спит крепко, — заметил Голубинька, но тотчас послушался матери и сел в угол, разглядывая свою книжку с картинками.
— Он очень послушен, — сказала мать бабушке.
— Да, это правда, только сам не догадается. Ему надо приказать, чтобы он сделал, что должно.
— Вырастет, будет догадлив, — сказала мать, извиняя сына.
На другой день бабушка надела на плечи новую, темно-лиловую душегрейку и теплые башмаки, которые ей сын привез из города, а мать обновила новый чепец и разноцветную шаль, подарок мужа.
— А ты что купил себе? спросил у отца Голубинька.
— Я, себе? да ничего.
— Как ничего?
— Да так ничего. У меня едва денег хватило на проезд. Какие уж тут покупки.
— Зачем же ты так много привез бабушке и маме?
— Им нужны были эти вещи; им это было приятно. А мое удовольствие — их удовольствие. — сказал отец.
— Ну нет, я уж бы себя не забыл, — сказал Голубинька. — Как это о себе не думать!
— Я и о себе думаю, — сказал отец, улыбаясь, — но сперва забочусь о вас. Я сын и должен прежде всего покоить и радовать мать. Я муж и должен покоить и радовать жену. Бог послал мне сына, я должен заботиться и о нем.
— А о себе?
— После их.
— Ну так я не хочу быть ни отцом, ни сыном, ни мужем, — решил Голубинька.
Отец рассмеялся.
— Вот как! — воскликнул он и прибавил, улыбаясь на жену: — Не знаю, верен ли расчет его: кто не умеет жертвовать собой, тот не умеет любить, а кто не умеет любить, может ли быть счастлив?
— Наверное нет, — сказали вместе и мать и бабушка Голубиньки.
Голубинька слушал и не понимал того, что они говорили. Он, собственно, был очень счастлив и в эту минуту совершенно доволен, ибо играл вчера подаренными игрушками. Отец глядел на него и наконец промолвил:
— Вчера я сказал Голубиньке, что он скоро увидит город, и это правда. В начале апреля приедет сюда для осмотра имений своих владелец леса и многих богатых поместий. Он говорил со мною о Голубиньке. Зная, что мы живем посреди леса, не имея способа воспитать сына в городской школе, он предложил мне взять его и учить вместе с своим единственным сыном. Я согласился тотчас. Не правда ли я хорошо сделал?
— Конечно, мой друг, — сказала жена, — хотя мне горько и больно расстаться с Голубинькой, но это для его будущего счастье и я не могу думать о себе.
— Опять не могу думать о себе, — повторил Голубинька тихо и не мог никак взять этого в толк. Притом же его смущала мысль, что его отдают из дома, Бог весть куда. Он задумался и начал перебирать в уме все, что ему придется оставить. “Бурку, санки зимою, тележку летом, игрушки, Жучку. И кто будет его одевать? Здесь одевала мама. Кто будет ему дарить игрушки? здесь дарил папа и бабушка. Кто будет баловать его? И папа и мама и бабушка всегда баловали, хотя иногда ему и выговаривали”. Под влиянием всех этих вдруг набежавших мыслей Голубинька, до тех пор сидевший молча, вдруг повернул голову к стене и заплакал сперва тихо, а потом навзрыд.
Мать и бабушка так со всех ног и бросились.
— Что ты, что ты? — заговорили они обе.
— Не хочу ехать из дому, не хочу, — сказал он, плача. Сердце матери так и встрепенулось. Голубинька крепко любит нас, подумала она и взяла уже большого мальчика на руки; через силу посадила его на свои колени и принялась целовать и ласкать его. Голубинька не любил целоваться и, продолжая плакать, своими хорошенькими ручками утирал и слезы и следы поцелуев матери на розовых щечках.
— Не плачь, — повторила мать, — ты будешь ездить к нам в гости, а там у знатного господина тебе будет хорошо. Он живет не в избушке, а в каменных палатах, мебели его позолочены, едят у него на фарфоре и серебре; все одеты в тонкое сукно; пешком ходят ради забавы, а то все ездят в разноцветных экипажах, запряженных парами, да четвернями лихих лошадей.
Голубинька навострил уши.
— Правда ли, папа? — спросил он у отца.
— Правда.
— А! Ну это совсем дело другое, и он улыбнулся матери, утирая слезы.
— Ты выучишься, вырастешь, будешь ходить в шелку да в бархате и приедешь ко мне, мой ненаглядный, — продолжала мать, строя планы.
— Зачем же мне приезжать в эту трущобу, — как говорит бабушка.
— А чтобы нас видеть, — отвечала мать.
— Я пришлю за вами лошадей, вы ко мне приедете.
— Ну пожалуй и так, — сказала мать.
— Помни однако, что надо выучиться, чтобы иметь своих лошадей, и прислать их за нами, заметил отец.
— Хорошо, буду помнить, — отвечал Голубинька. Такие и тому подобные разговоры возобновлялись в домике лесничего очень часто. Незаметно прошла зима и наступила весна. Потекли, журча, ручьи с гор, позеленели луга, оделись деревья свежей зеленью, разноцветными и разнообразными листьями; воздух наполнился запахом разопревшей земли, молодой дубравы и ароматами полевых цветов. Птички чирикали и начинали запевать свою летнюю, веселую песню, лес рано утром и поздно вечером будто шептался с птичками, так был он полон таинственных, ухо прельщающих весенних звуков, словом, с весною оживала природа, надевала свою праздничную летнюю одежду и будто чванясь показывала солнцу и людям пышную, роскошную красоту свою.
Не только мать и отец Голубиньки, но и его старая бабушка выползла из избушки и по целым часам сидела на солнце, грея старую спину. Около нея, тоже на солнце грелась и Жучка. Голубинька похорошел еще больше зимою и значительно вырос. Он был редкой красоты, бел, как лилия и свеж, как розан; голубые глазки его, как незабудки, светились и искрились; его белокурые, подернутые будто золотом, вьющиеся волосы, рассыпались по плечам. — Мать не могла наглядеться на него, старая бабушка тоже. Она меньше ему выговаривала, а часто любовалась им, когда он играл около нее. И нельзя было не любоваться им. Он обладал особенною прелестью движений и поз. Сидел ли он, он сидел особенно мило; бегал ли он, он бегал особенно красиво; говорил ли он, он говорил голосом звучным, но не громким. Все было в нем миловидно и изящно.
Наконец в один весенний прекрасный, солнечный день приехал владелец леса. Это был важный, богатый, с виду добрый господин, одетый в бархатное платье, с золотой цепью и часами, такими изукрашенными, что Голубинька глядел на них с изумлением, когда знатный господин, разговаривая с отцом, вынул их из кармана, желая узнать час; у часов на золотой цепочке висели три печатки из разноцветных камней. На мизинце господина был чудный перстень с зеленым камнем.
Приехал владелец леса в богатом экипаже, заложенном чудной вороной парою лошадей; серебряная сбруя блистала на солнце. Даже подушки экипажа были обиты красным бархатом. Сзади стоял на запятках позолоченной кареты слуга в какой то богатой одежде; по швам ее везде нашиты были золотые галуны. Слуга был одет богаче самого господина, так что сначала Голубинька принял слугу за господина и тогда только понял свою ошибку, когда господин вошел в дом, а слуга остался на дворе и держал лихую лошадь под уздцы. На высоких козлах в богатом кафтане сидел кучер с виду очень важный.
— Ну, вот и я, наконец, выбрал время приехать к вам по моему обещанию за Голубинькой, — сказал господин, ласково обращаясь к жене лесничего. — Вы будьте спокойны. Я беру его на воспитание и ни в чем не буду различать от моего сына. Он у меня один, и ему нужен товарищ. Я много слышал о красоте и добронравности вашего сына, но признаюсь, не чаял встретить такого красавца. Если он так же умен, как красив, вы можете благодарить Бога.
— Да, — сказала мать, — мой сын умен и, я надеюсь, будет хорошо учиться и хорошо вести себя. Он уже хорошо пишет и читает и любит читать. Он здесь у нас перечитал все книжки.
— Ну, их у нас немного, — сказал отец. — А какие есть, он все прочел, это правда. Господин обратился к Голубиньке.
— Хочешь ехать со мною?
— В этом? — спросил Голубинька, показывая на чудный экипаж.
— Да, в этом, — сказал господин, улыбаясь, — и у меня дома много таких. У тебя и у моего сына будут маленькие лошадки и вы будете вместе ездить верхом, книжек у него тоже много, вы будете их читать вместе и на разных языках, которым вы будете учиться.
— Книжки с картинками? — спросил Голубинька.
— Есть и с картинками, конечно.
— А что у меня будет и это? — спросил еще Голубинька, указывая на часы и печатки.
Господин рассмеялся.
— О, да я вижу, — сказал он, — что ты малый не промах, знаешь, где раки зимуют. Это часы. Гляди сюда.
Господин пожал пружину, и часы звучно пробили 12 раз.
— Теперь 12 часов, вот они и бьют 12 раз.
— Чудно сделано, — сказал Голубинька, — я бы хотел знать, как это делают.
— А вот, если будешь учиться, все будешь знать; хочешь учиться?
— Конечно, хочу, как не хотеть.
— Ну так поедем со мною.
— С удовольствием, — сказал Голубинька.
Он проворно пошел в свою комнату и воротился в новом кафтанчике, с новой в руках шляпой. Владелец леса разговаривал с его матерью и бабушкой. Голубинька подождал почтительно, пока господин окончил свою фразу и сказал:
— Я готов.
— Уж готов — ну и прекрасно, поедем. Но мать Голубиньки не ожидала такого скорого отъезда, она вдруг поглядела на Голубиньку, стоявшего чинно со шляпой в руках и залилась слезами; она встала, подошла к нему, взяла его за руки и вывела в другую комнату.
— Друг ты мой, душа ты моя, Голубинька, как мне расстаться с тобой, — говорила она, осыпая своего сына горячими поцелуями. Он тоже целовал ее, и целовал ее руки, но не плакал; напротив того он сам утешал мать.
— Мамочка, милая, — говорил он, — вы знаете это для моей пользы, для моего счастья; вы сами всегда говорили, что для моей пользы ничего не пожалеете. О чем же плакать? Если вы меня так любите, как говорите, вам надо радоваться.
— Я и радуюсь, дружок мой, только сердце мое разрывается при разлуке с тобой.
— Я не понимаю, мама, радуетесь, а плачете.
— Мне жаль тебя.
— Да чего же жалеть? Я буду жить в богатом доме, в знатном обществе, с сыном богача, буду учиться и верьте мне, мама, выучусь.
— Верю, верю, Голубинька. Если бы не верила, что выучишься, не рассталась бы с тобою.
Мать обняла сына да так и замерла, целуя его. В эту минуту отец Голубиньки вошел в комнату и, обращаясь к жене, сказал тихо:
— Ну полно, ему пора ехать, его ждут.
Голубинька поцеловал мать и оторвался от нее.
— Мне пора, мамуся, милая, — сказал он. — Прощай, папа, будь здоров.
Отец целовал Голубиньку несколько раз и наконец, повел его за руку в другую комнату, но на пороге мать настигла их еще раз, схватила сына и крепко, крепко прижала его к груди своей.
— Полно, мама, полно, мне даже больно, так ты меня сжимаешь, — сказал Голубинька тихо, силясь освободиться.
Она выпустила его из рук своих и зарыдала так жалостно, что муж обернулся к ней и, обняв ее, сказал:
— Не убивайся так, а повезу тебя повидаться с ним и его сюда будут привозить всякий год. Притом я остаюсь с тобою, разве ты не любишь меня.
Бедная мать прижалась к мужу, но плакала безутешно.
Голубинька почтительно поцеловал руку бабушки, потом также спокойно простился с работницей, кучером и кухаркой, не забыл даже жучки, которую погладил по спине, и опять подошедши к отцу и матери, поцеловал у них руки и вышел на крыльцо, где ожидал его богатый покровитель.
После последних ласковых слов прощанья и обещания присылать Голубиньку непременно раз в год к отцу и матери, владелец леса сел в карету, расшитый галунами слуга почтительно посадил Голубиньку в экипаж, рядом с своим господином, лошадей тронули вожжами и они с места пустились рысью. На завороте из двора в лес Голубинька высунулся из окна и увидя стоявшую подле отца мать и бабушку, которые, плача, провожали его глазами, снял шляпу и с очаровательной улыбкой поклонился им. Экипаж поворотил и исчез в лесной чаще. Таким то образом Голубинька расстался с отеческим домом и своими нежными, добрыми родными.
Глава вторая.
Очень тосковала мать Голубиньки, так тосковала, что никто не мог ее утешить. Особенно тосковала она, когда мужа не было дома. Напрасно мать старалась развлечь ее и успокоить.
— Места не найду себе, — говорила она; — везде пусто без моего милого мальчика. Жизнь мне стала не в радость.
— Ах, — грех какой, — восклицала старушка мать лесничего. — При таком-то муже, души он в тебе не чает.
— Знаю, знаю, и тоскую.
— Займись чем-нибудь.
— Разве я сижу, сложа руки, матушка, я всегда занята.
Это было правда, старушка не знала, что сказать и помолчав, заметила:
— Счастье Голубиньки, что он имеет возможность учиться, надо радоваться.
— Я радуюсь, матушка, только тошно мне жить без милого сына. Никто сердцу не прикажет не биться и не ныть; надо делать то, что приказывает долг и благоразумие, это я знаю и делаю, но сердцу тяжело и слезы невольно льются.
Так говорила мать Голубиньки. Видя слезы ее, муж сказал ей однажды:
— Жена, хочешь видеть сына?
Она так и встрепенулась, сперва побледнела, а потом покраснела.
— Что за вопрос! — проговорила она, — конечно хочу.
— Ну, так я все устроил. Потерпи немного. Как настанет весна, так и поедем к нему.
С тех пор она перестала тосковать, повеселела, но считала дни. Прошла зима, наступила весна. Сердце матери замирало, она не смела напомнить мужу о его обещании, она боялась, что ему помешает ехать что либо непредвиденное. Однажды он сказал ей:
— Ну, жена, пора нам ехать, укладывайся.
— Что мне укладывать? мои сборы недолги.
— Дом богатый, возьми свое лучшее платье. Нам езды будет дня на три.
И поехали они. Нескончаемою представилась им дорога, особенно матери казалась она такою. Наконец приехали они в город, остановились в гостинице, переоделись в свои лучшие платья и отправились в богатый замок, построенный за лесом, близ города.
Замок был действительно великолепный, двухэтажный с балконами, террасами и башнями, окруженный садами за раззолоченными решетками. Главный вход во двор, с каменными воротами и на них мраморными львами, казался так богат, что жена лесничего, не имевшая понятие о такой роскоши, немного растерялась.
— Кто живет в этом прелестном домике, — спросила она у мужа, указывая ему на маленький домик, утопавший в зелени и построенный около самых ворот.
— Тут живет привратник.
— С какою радостью пошла бы я в привратницы. Я бы видела Голубиньку каждый день, — сказала мать.
— Ну, а я не люблю зависимости.
Их разговор быль прерван именно привратником, о котором шла речь. Он был старик старый, ветхий, седой.
— Кого вам надо? — спросил он дрожавшим голосом.
— Голубиньку, — отвечала мать, следуя привычке.
— Сына лесничего, — отвечал отец, поясняя.
— А! А! знаю. Товарища нашего молодого барина. Извольте пройти на право, по этой дорожке и потом прямо, все прямо, до главного входа в дом.
Лесничий и жена его пошли; он твердо, она торопливо, по гладкой золотистым песком уложенной дорожке, вившейся между ароматными, прелестными клумбами цветов. Дорожка своротила вправо и перед ними открылась широкая, белая, мраморная лестница, установленная по бокам дорогими южными деревьями в кадках и вазами с редкими, заморскими цветами.
Они не знали, остаться ли им тут, или идти, когда расшитый по всем швам лакей, сошел с лестницы и спросил: кого им надо?
— Товарища вашего молодого барина, — сказал лесничий.
— А, хорошо. Так подождите тут, я пойду доложу.
Как билось сердце бедной матери. Она едва стояла и присела на широкий и высокий пьедестал одной вазы. Долго длилось молчание. Вдруг послышался голос, столь ей знакомый.
— Кто меня спрашивает? Незнакомая женщина, говоришь ты, с мужчиной. Я никого в городе не знаю, кроме тех, кто к нам ездит из общих знакомых. Ты бы спросил имя, прежде чем меня беспокоить.
И вот на верху лестницы показался Голубинька, одетый в бархат; на его плечах отлого лежал белый, как снег, кружевной воротник и его белокурые кудри рассыпались золотым руном по темно-синему бархату камзола.
А! — вскрикнул он, увидя мать, — а я не ждал вас!
Голубинька сбежал с лестницы очень мило и грациозно, поцеловал мать и отца, взял их за руку и повел в свою комнату.
Какая в нем была перемена к лучшему! Он очень вырос, очень похорошел, и казался еще ловчее, еще развязнее, еще миловиднее и изящнее в своем богатом наряде. После первых радостей свидание, на которые он отвечал, как мог, ибо его радость оказалась весьма благоразумной, без всякого излишества и особенного увлечение, он принялся рассказывать о том, какая у него лошадка, какая тележка, какая лодка на пруде. Потом показал свои книги, свои игрушки, свои золотые запонки и застежки, рассказал о том, как ему хорошо жить и как его все балуют.
— Так тебя любят? — с восторгом сказала мать.
— Конечно, мама; я стараюсь, а учусь хорошо, не шалю, держу себя, как должно. Мой товарищ, его зовут Лоло, тоже любит меня. Я ему уступаю, не дразню его — мы живем хорошо.
— Ну и слава Богу. Ты нас не забыл?
— Зачем же забывать?
— Не скучал по нас?
— Зачем же скучать? Мне хорошо здесь. Вы видите сами, где я живу. Я не могу сожалеть о вашей избушке. Конечно было бы лучше, если бы вы жили в одном из соседних домов, если бы он принадлежал вам, но ведь всего нельзя иметь.
— Голубинька, Голубинька, послышался голос из за двери, можно войти?
— Это Минна, племянница и двоюродная сестра Лоло.
И в комнату влетела Минна, хорошенькая, чернобровая, черноглазая девочка лет восьми.
— Это твоя мама и твой папа, — сказала она, обращаясь к Голубиньке, и бросилась на шею к его матери.
— Как я рада, как я рада вас видеть, — сказала она, — я так люблю Голубчика. Он такой добрый и никогда не ссорится со мною. Я зову его Голубчиком, то есть моим Голубчиком. Я давно у него о вас расспрашивала; он такой счастливый, у него и папа и мама, у меня никого нет.
Мать Голубиньки расцеловала Минну, отец тоже поцеловал ее крошечную ручку и подумал, что эта милая девочка им обрадовалась больше, чем их родной сын.
— Я пойду, скажу тетушке, что вы здесь, — и Минна исчезла из комнаты.
Вскоре пришел и Лоло. Он был старше Голубиньки, некрасив собою, но показался очень умен и добр отцу и матери Голубиньки.
В этом доме их приняли отлично, обласкали, просили отобедать с семьей и все, владелец дома и его жена, наставник Голубиньки, гувернантка Минны старались всячески занять и угостить нежданных гостей.
Голубинька был внимателен, ласков и мил с родными, но в его обращении было что то необъяснимое, что их не удовлетворило. Радости, счастье не выражалось на лице их сына. Когда же наступил вечер, отец и даже мать Голубиньки почувствовали, что им пора домой, и что сыну не будет особенно трудно проститься с ними. Они не могли не заметить, что Лоло, Минна и все в этом доме были более рады их посещению, чем их родной сын, который в течение дня помянул два раза, что был приглашен на обед к соседним детям, и что жаль, что они приехали именно в этот день, а не накануне и не на другой день. Минна и Лоло заметили при этом, что это все равно, к соседям съездят и в другой раз.
— Когда еще в другой раз, — сказал Голубинька не без досады.
Переночевав в городе, грустно отправились домой отец и мать Голубиньки и мало говорили они о нем между собой. Мать заметила, что сын счастлив, стало быть и они должны быть счастливы, но лицо ее и голос выражали печаль. Муж не ответил ей ни слова. Он только обнял ее, а она заплакала.
Прошли годы. Мать не поминала о том, что желала бы навестить сына. Он часто писал к ним и писал уж очень хорошо, изящным почерком, без ошибок орфографии; но не звал их к себе, не поминал и о своем приезде. Пятый год приходил к концу и в одно утро явился богатый экипаж и в нем Голубинька, с расшитым галунами слугою сзади, с богато наряженным кучером на козлах.
Изменился Голубинька, вырос, похорошел, так похорошел, что на него нельзя было не заглядеться. Ему уж было 16 лет. Он говорил на разных языках, учился отлично, много читал и удивил родных своими познаниями. Он привез им кучу подарков и не забыл никого в доме; даже для Жучки, старой, престарой, у него оказался ошейник. Его манеры с отцом, матерью и бабушкой были почтительны и в известной мере ласковы. Он целовал руки их, но чинно, прилично, без особенной ласки, без всякой сердечности. Он провел целый день с ними, но не согласился ночевать, замечая, что привык к своей комнате и к своему кругу.
— Но ведь ты не доедешь нынче до дому и все равно не будешь ночевать в своей комнате, — сказала мать.
— Конечно нет, но я ночую в гостинице соседнего местечка, где мне приготовлена хорошая и удобная комната. Здесь, вы сами знаете, ночевать неудобно. Постели жесткие, а бывшая моя комната крошечная.
— Ну, как хочешь, — сказал отец холодно. — Не удерживай его, моя милая, — добавил он, обращаясь к жене.
И уехал Голубинька, как приехал, вежливо и почтительно простившись с родными, которые не могли надивиться его рассудительности и степенным разговорам. Не по летам показался он им умен, но не по летам и холоден, на все глядел он спокойно, обо всем рассуждал спокойно; не горячился, и не увлекался, словом, в 16 лет ему по нраву и речам можно было дать верных 30 лет. Он мало смеялся, не умел шутить, а когда шутил, шутка его казалась или нелепа или обидна. Вообще он не произвел дома благоприятного впечатление и после этого посещение мать и отец Голубиньки много говорили о его необычайном уме, его познаниях и его способностях, но никогда не говорили о его привязанности и любви к ним. Они будто поняли, что в этом отношении у них не было сына.
Прошли два года; Голубинька бывал у родных всякий год; однажды решился провести с ними целую неделю. Он много говорил о своей будущности, о своих связях, о своей будущей карьере. Он упомянул о Минне, как о девушке очень богатой и хорошей партии. Отец рассмеялся и сказал:
— Ужели ты думаешь о женитьбе в 18 лет?
— О нет, — отвечал Голубинька, смеясь, — теперь я об этом не думаю, это было бы неблагоразумно, но со временем почему нет?
Отец удивлялся ему, мать была в восторге от сына, бабушка молчала. Простившись с родными, Голубинька аккуратно писал им и присылал им к праздникам богатые подарки. Однажды (уж ему было 21 год) пришло письмо от него. Он советовал отцу оставить свою должность, покинуть бедную избушку и приехать жить в городе, где он может достать ему выгодное место. Отец прочел письмо матери и жене.
Этот город отстоял очень далеко от того города, близ которого жил сам Голубинька, пустившийся в разные спекуляции, которые все ему удавались. Он уж имел собственное состояние.
— Что ты думаешь об этом? — спросил лесничий у жены.
— Куда нам на старости лет ехать в город, да еще в такой, куда сын наш никогда не заглядывает. Мы не знаем городской жизни и нам трудно будет привыкать. Мне везде хорошо с тобою.
— И мне тоже, милая, — сказал муж. Я в городе, кажется, изведусь от скуки. Да еще какая должность, быть может, я к ней и не способен. Я откажу.
— Конечно, — сказала старая мать, — мы здесь живем безбедно, без печали, забот и тревог.
Отец написал отказ. Вскоре пришел ответ от Голубиньки. Он удивлялся отказу, писал, что находит его неблагоразумным, что желал доставить выгодное место и более приличное положение отцу и удивляется, что отец этого не понимает: — Я надеюсь, — прибавлял Голубинька, — что я скоро выйду в люди, и мне было бы приятно и даже полезно, чтобы отец мой занимал место более почетное и почтенное, чем место простого лесничего в какой го трущобе. Но я сделал свой долг, предложил, и если вы не хотите воспользоваться моим влиянием на людей, хорошо поставленных в обществе и моими связями, делайте, как знаете; если в последствии будете сожалеть, пеняйте на себя. Нет ничего особенно приятного думать и говорить, что отец мой живет в глуши, в какой-то лачуге.
— Он стыдится нас, — сказал отец с горечью, — стыдится нашей бедности, нашего незначительного положения.
— Ну уж и стыдится, ты чего не скажешь, — возразила мать с досадой. — Ему хотелось видеть нас более счастливыми. Его надо за это благодарить, а не укорять.
— Пожалуй, что и так, — сказал отец невесело. Несмотря на эту размолвку, отношение Голубиньки к родным остались хорошими. Он иногда приезжал к ним, но оставался не долго, и осыпал подарками. Он говорил, что хочет, чтобы они жили прилично, прислал работников перестроить дом, прислал им мебель, просил их нанять еще горничную и слугу и заплатил за все. Лесничий жил теперь в довольстве и даже относительно роскошно. Он был счастлив, любя жену и мать и не страдая, как прежде, от безденежья.
Годы шли, с годами старела и видимо угасала старая бабушка. О ее здоровье, все более и более слабом, писали к Голубиньке. Бабушка запретила писать внучку, что она желала бы перед смертью видеть его, она только просила написать, что она очень больна.
От Голубиньки пришел вскоре ответ. Он писал, что женится на хорошенькой и богатой Минне, с которою воспитывался; что она его любит без памяти, что родные ее доставили ему весьма выгодное место и что он живет уже по-барски, в городе, в самом знатном кругу. Он говорил, что надеется, соединив состояние Минны со своим собственным, удвоить оба и сделаться богачом. Он просил отца, мать и бабушку благословить его заочно, но не звал никого на свадьбу; только в конце письма была следующая приписка:
— Так как бабушка больна, я не думаю, чтобы вы могли приехать на мою свадьбу, надеюсь однако, что с весною ее здоровье поправится. Посылаю ей и вам разные безделки; очень рад, если могу угодить вам и доставить удовольствие.
Вскоре пришел ящик, наполненный дорогими платьями, столовым серебром, тонким бельем. На дне сундука нашелся кошелек с значительною суммою денег. Лесничий и его жена всю жизнь прожили хотя без крайней нужды, но очень просто и скромно. Такие богатства им казались ненужными. Они всю жизнь ели оловянными ложками и не понимали, почему те люди считают себя счастливыми, которые едят серебряными. Богатые платья, присланные Голубинькой, надевать было некуда.
— В лесу, в модном платье! — повторял отец, и хохотал от всей души. Смеялась и мать, улыбалась и старая, больная бабушка.
Написали к Голубиньке, благодарили его, но заметили, что таких платьев надевать некуда. Бабушка приписывала, что она просит Бога продлить ее жизнь. чтоб увидеть молодого внучка с его молодой женой. Вскоре Голубинька отвечал, что свадьба его назначена через пять дней; он описывал праздники и обеды, на которых бывал у родных невесты, много писал о ее красоте и богатстве, о своей собственной красоте, которая бросалась в глаза и о том, как все ее родные обласкали его. Казалось, что Голубинька был в сию минуту совершенно счастлив. Он добивался с 16 лет известности, богатства, положение и в 24 года добился всего этого, с придачею молодой жены. Мать его не помнила себя от радости и восклицала: какое счастье! какое счастье! Старая бабушка отвечала ей:
— Дай Бог ему всякого счастье, а ты послушай, что я скажу тебе: всякий счастлив в 20 лет. Сама молодость есть уже счастье. Все веселит, все радует, и солнце, и дождь, и новая обнова, и новая встреча, и новое место. Кому в самом деле послано счастье, тот счастлив в 30, в 40, в 50 лет и позднее.
— У всякого счастливца однако есть горе, — заметил отец.
— Такова участь людей на земле — это воля Божия. У самого счастливого есть горе; потеря милого человека или что другое. Я не о том говорю, чтобы горя
не было, а о том, счастлив ли человек.
— Да что такое счастье? — спросила жена лесничего.
— Счастье, — довольство своей участью, мир, душевная тишина и согласие домашнее. Счастье, оно, милые мои, было всегда с нами в этом бедном домике, среди леса. Оно не покидало нас, а вот, скоро, и у вас настанет великое горе. Вам надо свыкнуться с мыслью о разлуке со мною. Я чувствую, что мне не долго жить. Скажите Голубиньке, что я люблю его и всегда любила, что я благословляю его и прошу его беречь свое счастье.
— Как беречь? — спросила жена лесничего.
— Да, беречь; если не сумеет уберечь, пропадет его счастье. Пусть сам научится любить и ценить любовь близких. До сих пор он не знал ценить любви, он не умел любить. Быть может, молодая жена и дети, если Бог ему даст их, научат его любви. Без любви нет в доме благословение Божие, а стало быть, и счастья. Скажите ему, что он все потеряет, если не сумеет любить. А вы, мои друзья, любить меня умели, составили радость моей молодости и утеху моей старости. Вами я была счастлива, и благодарю вас за любовь вашу. Ты, мой друг, — сказала она, обращаясь к жене сына, — пеклась обо мне, как родная дочь и я тебя любила, как дочь родную. Господь благослови тебя. Живите, как всегда жили, в мире и согласии и счастье останется всегда при вас. Ну вот, к слову пришлось, я все сказала, а теперь устала, дайте мне заснуть.
Поцеловал особенно нежно старый лесничий свою престарелую мать, поцеловала ее нежно и невестка, которая любила ее сердечно, как родная дочь и оба вышли из комнаты старушки. На другой день ей сделалось очень плохо. Она просила написать тотчас Голубиньке, что надежды нет, что она при смерти. Кажется, вопреки своего разума, она питала темную и слабую надежду, что, быть может, внук приедет проститься с ней, что она успеет перед смертью взглянуть на него, благословить его.
Ответ от внука пришел очень скоро, но поздно для старушки; он пришел на третий день после ее смерти. Голубинька писал, что он надеется, что бабушка еще оправится, что ее положение преувеличивают, но что он женат, не может оставить молодую жену, не может везти ее с собою в лесную глушь, Бог весть куда, на край света; он же не доктор, помочь не может, а зрелище смерти только расстроит его молодую жену. Он впрочем все еще надеется, что бабушка выздоровеет, в доказательство чего посылает ей подарки.
И пришел целый ящик. Его внесли и поставили в комнату лесничего. В это самое время он сидел с женою и оба горько плакали о покойнице, которую только что схоронили.
— Это что еще? — спросил лесничий почти сердито.
— Ящик из города, прислан с слугою г-на фон Рейберга.
Это было новое имя Голубиньки. За женою в приданое дано было большое поместье с замком на берегах моря и Голубинька принял имя замка, как фамилию.
Лесничий толкнул ногою в ящик.
— Неси вон, — сказал он работнику. — У нас умирают милые и дорогие, а тут присылают тряпки. Пропади они.
Лесничий вышел на крыльцо и, увидя слугу, посланного с ящиком от Голубиньки, сказал отрывисто:
— Доложи своему господину, что я вчера похоронил мою родную мать. Возьми ящик с собою и отвези назад. Матери моей уже не нужны подарки. Она скончалась.
— Если что случится, ящик приказано оставить, — сказал слуга. — Господин мой так и сказал: если ты не застанешь старой барыни, оставь ящик молодой барыне.
— Он ей не нужен, — сказал лесничий, — вези его назад. Да живо, чтобы я не видал тебя.
Пусто было без старушки, но любовь лесничего к жене и ее любовь к нему будто удвоились после смерти старой матери. Он меньше оставлял жену, меньше занимался лесом и хозяйством; она так и льнула к нему. Он поставил себе столярный станок и работал преискустно; она сидела подле него и вязала, и для них проходили незаметно долгие зимние вечера.
Они вспоминали старушку добрым словом, часто говорили о ней, горевали, но всегда вдвоем. Всякое горе вдвоем легче и мало-помалу оно прошло. Ни один из них не забыл старой матери, память о ней и любовь к ней они сохранили свято, но тосковали меньше и меньше. Жизнь их текла мирно и счастливо.
Прошло еще три года. Голубинька уведомлял, что у него родилась дочка, Ангелика. Взволновалась мать Голубиньки, что она бабушка, и стала она усиленно просить мужа свезти ее к Голубиньке поглядеть на его жену и на его дочку.
— Но он не приехал сюда, когда матушка умирала, он не привез жены, когда женился, он, вероятно ничуть нас не любит. Что же нам-то за нужда ехать туда незваным; еще как то он и жена его нас встретят!
— Помнишь ее дитятей, она так и прыгнула мне на шею. А он, какой ни знатный, все-таки сын наш. Прошу тебя, не откажи мне. Свези меня к ним; я его мать, я бабушка его дитяти, свези меня к ним.
Сдался отец, и начались сборы. Мать Голубиньки выбрала самые богатые платья, присланные сыном, взяла их с собою и они отправились в долгий путь.
После четырехдневного, утомительного путешествие они доехали до города, в котором жил Голубинька и остановились в гостинице, чтобы переодеться с дороги. На другой день, не прежде полудня, отправились они в дом сына. Дом — дворец. Расшитых галунами лакеев оказалось тут больше, чем в доме бывшего покровителя Голубиньки, только они показались лесничему и жене его очень дерзкими.
В доме их сына, так им показалось с первого шага, не было той приветливости, той простоты, которую они нашли когда-то в доме его покровителя. Там слуги отличались приветливою вежливостью, здесь, напротив того, заносчивою грубостью. Умный отец Голубиньки тотчас заметил это и подумал, что от хозяина зависит поставить свой дом на такую ногу, на какую он желает. Увидя богато одетую женщину и с нею мужчину, но пешком, лакеи удивились и обступили их, осматривая, как редкость. Вероятно, в наряде их что либо им показалось смешным, ибо они отвертывались и смеялись.
— Полно вам скалить зубы, — сказал лесничий сурово, — доложите тотчас вашему господину, что приехал лесничий с женою.
Лакеи не посмели ослушаться твердой и суровой речи странного, хотя и богато одетого барина и один из них пошел вверх по лестнице.
— Пойдем жена, — сказал лесничий и, взяв ее за руку, повел на верх.
— Куда вы? — спросил очень спесиво один из лакеев.
— Нам ждать тут не приходится.
— Да как же это, позвольте, — заговорил он, заступая им дорогу, но лесничий отстранил его, молча рукой и пошел дальше. Не успел он войти с женою на лестницу, как к ним из парадных комнат выпорхнула на встречу молодая красавица, черноволосая черноглазая, в белом прозрачном платье. Она бежала, а оно вилось за ней клубами, как дым, либо облако; она бросилась на шею к жене лесничего, называя ее матерью, а потом расцеловала и отца.
— Как я рада, — говорила она, — я так давно хотела вас видеть, я так часто просила Голубчика (она его звала по своему Голубчиком) свезти меня к вам. Но у него дела, все дела, все заботы.
Она вздохнула.
— Хорошо ли вы доехали, и как это вы собрались из такой дали? Уж подлинно надо любить, чтобы в ваши лета приехать из такой дали, по таким дорогам. Но где ваши пожитки, экипаж?
— Экипаж наш — простая бричка, — сказал лесничий, — а пожитки в гостинице.
— Как в гостинице, когда у вас сын и дочь. Ах, это не хорошо, это не любовно. Разве вы не знаете, что наш дом, ваш дом. За что вы нас так обижаете?
Этого ни разу не сказал Голубинька, и этого не могли не заметить его отец и мать.
— Где же ваша дочка? — сказала несмело мать Голубиньки, которая сгорала нетерпением увидеть внучку.
— А где же сын наш? — сказал лесничий серьезно.
— Ах, Боже мой, я так вам обрадовалась, что забыла послать за ним. Он в своей конторе, занят делами. Я сейчас…
И она дернула звонок и приказала вошедшему лакею бежать в контору и сказать г. фон-Рейбергу, что его отец и мать пожаловали в гости. Потом, — приказывала она: — поди сейчас в гостиницу и привези все вещи господина лесничего!
— Лакей вышел.
— Ну, теперь пойдемте к моей Ангелике, — сказала мать. — Она у меня хорошенькая, золотоволосая и черноглазая, бела как снег и крошка, точно куколка.
Она вошла в спальню; в маленькой люльке, с кружевным пологом, подбитым розовым атласом, под атласным одеялом лежала хорошенькая, годовая девочка. ее золотистые волосы напоминали отца, а черные глаза — мать. Сама она была и бела и румяна, как херувимчик.
— Подлинно Ангелика, — сказала бабушка сквозь слезы радости.
— Благословите ее, — сказала Минна, — и меня с нею, ведь вы еще не видали меня замужем. Да не говорите мне вы. У меня нет матери — а мать моего мужа другая мать для меня.
— Господь благослови вас, — сказала ей свекровь.
— Тебя, — подсказала Минна.
— Господь благослови тебя, дитя мое, — повторила свекровь и обняла ее. В эти полчаса она успела уже полюбить свою невестку. Лесничий тоже чувствовал к ней особенную симпатию, похожую на нежность.
— Не хотите ли теперь чего-нибудь закусить, выпить кофе? — спросила она. — А когда Ангелика проснется, ее принесут к нам.
И Минна увела своего свекра и свекровь в свой богатый кабинет, усадила их в покойные кресла подала под ноги свекрови подушку, сама села около нее, и речь ее полилась, как ручей.
Она рассказала, как росла с Голубчиком, как полюбился он ей, как он хорошо учился и всегда вел себя примерно, как ее дядя и тетка (она была сиротка), не препятствовали ее браку с ним и отдали ее замуж. И тут она вздохнула и немного задумчиво продолжала:
— Бог послал мне Ангелику; это мое счастье, моя радость, я не нагляжусь на нее.
— А Голубинька верно не наглядится на вас обоих, — подсказала свекровь.
— Да, да, но вы знаете, он занят, и редко дома, а когда придет усталый, надо скорей пообедать; после обеда гости, а там и спать. Я его все как будто мало вижу, ему все некогда. Но вы сами знаете, какой он, все задумчив, всегда молчалив, конечно, конечно никому дурного слова не скажет, но бывает не в духе. А уж, как он умен, право, как немногие! И красив собою, как ангел!
Молодая Минна сказала последние слова с одушевлением.
— Да что же он нейдет! — воскликнула она, и позвонила. Явился тот же лакей.
— Принес вещи из гостиницы?
— Принес, госпожа.
— Был у господина, сказал ему?
— Был и говорил.
— Что же он?
— Сказал: сейчас приду.
— Да ты сказал ли ему толком, его отец, его мать приехали?
— Как же, сказал.
— Ну, ступай себе, — сказала Минна и, обратившись к родным мужа, прибавила, не без смущения:
— Верно нужное дело, неотлагаемое. Он сейчас придет.
И она принялась опять рассказывать о себе, о муже, о Ангелике, но уж рассказывала не с тем одушевлением; ее видимо смущало то, что Голубинька не приходил.
— Ну, а где же ваши родные? — спросила у неё свекровь.
— Близких родных у меня мало. Тетушка скончалась, а…
Она смутилась.
— А дядюшка, и сын его, как его звали, я позабыла?…
— Лоло, Лоло, — подхватила Минна, и ее лицо отуманилось. — Я не вижу его. Голубчик имел размолвку с дядюшкой, а Лоло держал сторону своего отца; притом Лоло не желал, чтобы я вышла за Голубчика.
— Отчего же? — вырвалось слово у матери.
— Лоло говорил, что Голубчик не составит моего счастья. Разумеется, он ошибался, но мой муж, сперва находившийся в очень близких и хороших отношениях с ним, не мог ему простить и после свадьбы; без ссоры они разошлись.
Мать слушала ее с участием, но лесничий хмурился. Наконец часа через полтора в длинной веренице комнат появился Голубинька; он шел важно, величаво, одетый богато, и взошедши в гостиную, очень почтительно поцеловал сперва руку матери, потом поцеловал отца, спросил о их здоровье и о том, как они доехали. Усаживая мать в кресло, он опять поцеловал у ней руку и терпеливо сносил ее крепкие объятие и горячие поцелуи, которые сыпались на его лицо и голову.
Когда она наконец успокоилась и все они уселись, отец сказал ему:
— Ну, ты знаешь, великое горе нас постигло.
— Знаю, знаю, но что же делать? Это закон природы, старые умирают, молодые стареют.
Это сказано было столь легким тоном, что лесничего кольнуло в сердце. Он счел не нужным дальше говорить о своей дорогой матери и замолчал. Потом, так как неловкое для всех молчание грозило продлиться, он сказал сыну:
— Какая у тебя миленькая дочка, только мы ожидали увидеть новорожденную, а увидали годового ребенка.
— Извините меня, батюшка, я знаю, что должен был написать вам ранее; но дела не оставляют мне ни единой свободной минуты.
— Положим так, но ты писал нам три месяца назад, и ни слова не упомянул о рождении дочери.
— В самом деле? — сказал, смеясь, — Голубинька, ну, так простите, я видно позабыл уведомить вас.
— Как ты переменился! — сказала мать.
— Как не перемениться, матушка, ведь вы меня не видали лет пять. В пять лет много воды утекло.
Действительно переменился Голубинька. Он остался красавцем, но черты его основались, будто окаменели, голубые его глаза светились не огнем и светом, а каким-то хрустальным, холодным блеском. Вечно недовольное выражение лица, сжатый, почти стиснутый рот, по которому иногда мелькала насмешливая улыбка, неторопливый говор, медленные рассчитанные движение, во всей его особе что-то скучное и недовольное, все говорило об отсутствии счастье в его жизни. Самая красота его, если не исчезла еще, то исказилась.
Черты были прелестны, но выражение лица неприятно, а вся его особа внушала всякому отчуждение от него. Материнский взгляд и сердце тотчас заметили изменившееся лицо сына. Ей смертельно хотелось остаться с ним глаз на глаз и поговорить откровенно. Не смотря на то, что невестка ей очень нравилась и была хороша собою, она, вглядываясь в нее заметила, что она худа, бледна и лицо ее прозрачно, как алебастр. Когда Минна задумывалась, глаза ее принимали печальное выражение. Глядя на нее, нельзя было не пожалеть ее. Никто бы не мог назвать женщину, с таким выражением лица, счастливой.
Нянюшка внесла Ангелику разодетую, смеющуюся. Она протянула руки матери и обе, обнявшись, целовали друг друга.
— Ну, поцелуй теперь бабушку и дедушку, — сказала молодая мать, поднося ребенка и ребенок послушно и мило потянулся к старикам. — А теперь поцелуй папу, и попроси его поцеловать твою маму. Он еще не видал ее нынче и с ней не здоровался.
Она протянула ребенка к отцу, который рассеянно прикоснулся холодными губами к головке ребенка. Ребенок откинулся к матери, будто испуганный, и робко прижался к ее сердцу.
— Ну, а меня ты не целуешь? — сказала Минна мужу.
— Пожалуй и тебя, — сказал Голубинька, смеясь, (он принял привычку смеяться всему, но смех его был холодный, неприятный и насмешливый), — но право я терпеть не могу целоваться беспрестанно. Что это доказывает — ровно ничего.
— Так рассуждать нельзя; когда любишь, целуешь, — сказала Минна.
— Ты его, дитя мое, не переуверишь. Он и с детства был такой и терпеть не мог целоваться, — сказала мать.
— Вправду? — воскликнула Минна, — ах! как вы меня утешили, милая матушка, а я все думала, что он ни меня, ни ее не любит.
Минна указала на дочь и взглянула украдкой на мужа. Он рассмеялся.
— Зачем ты смеешься таким смехом, я не люблю
— Что ж, мне плакать что ли?
— Нет, не плакать.
— Что же делать?
— Сердце подсказывает, что делать, что сказать, как взглянуть, чтобы высказать любовь и ласку, — отвечал ему отец.
— Как, и вы туда же батюшка? — сказал Голубинька, — ну, я вижу, Минна молодец, и в полдня завоевала вас. Вам бы надо побранить ее, а вы на ее сторону гнете. Вы спросите, чего у ней нет. У ней дом, как полная чаша, она ходит в шелку и бархате, сидит на шелку и бархате; у ней больше нарядов, чем у принцессы, у ней такие экипажи, что все заглядываются; у ней загородные дома — дворцы. Ей все завидуют, меня все уважают за мое положение в свете, за мое богатство.
— Я полагал, что уважать можно за добродетели.
Голубинька засмеялся.
— Это по старой моде. Теперь уважают за богатство; ну, разумеется, при этом надо вести себя беспорочно, добропорядочно. Я, конечно, всегда останусь таков, свое положение в обществе я упрочу, мое богатство я удвою, Чего же ей. больше! — и он указал на Минну.
— Я не жалуюсь, — сказала она. — Но ты забыл, упоминая обо всем, чем я обладаю, главное; ты забыл о любви моего мужа и моего ребенка, о любви родных и друзей.
— Ну да, ну да, — отвечал муж рассеянно. И Минна обняла свою дочь, которая, вскинув ручонки, будто понимая, о чем говорили, обхватила шею матери. Старики засмотрелись на милую невестку и ее дочку, а Голубинька, казалось, скучал. Он встал, прошелся по комнате и сказал:
— Кажется, пора бы обедать.
— Сейчас, — сказала Минна, и с ребенком на руках выбежала в другую комнату.
— К чему же все делать самой! — сказал ей вслед муж недовольным голосом. — Неужели у нас мало лакеев. Ведь ты не мещанка, чтобы бегать всюду сама.
Минна воротилась и села. Ей было грустно и неловко. Перед нею сидела старушка, свекровь ее, мещанка, как сказал довольно презрительно ее муж. Минна знала, что свекровь всегда бегала сама по хозяйству. Она взглянула на мужа, но он и не воображал обидеть свою мать, а мать его сидела тихо, спокойно и на ее лице нельзя было прочесть ее чувств.
Обед прошел без особенных промахов со стороны сына в отношении к отцу и матери. Наступил вечер. Старики объявили, что они рано утром на другой день едут домой, но Минна просила их так убедительно остаться у них, по крайней мере, несколько недель, и так настойчиво обращалась к мужу, что и он просил мать и отца погостить у него. Старая жена лесничего сердечно полюбила уже невестку, ей видимо хотелось остаться еще на несколько времени в доме сына и ее муж поспешил исполнить ее желание.
Когда Голубинька остался вечером один с женою, он сказал ей:
— Зачем ты так настойчиво просила моего отца и мать остаться? — Они привыкли к иной жизни, к деревенскому воздуху, в нашем кругу им будет только стеснительно, а нам неловко.
— Почему же неловко? — спросила озадаченная Минна.
— А потому, что надо быть слепой, чтобы не заметить тысячи вещей: батюшка говорит старым наречием, носит большие толстые лесные сапоги с городской одеждой, не надевает никогда перчаток и его руки от загара так черны, как у негра. Волосы его длинны, висят прядями, как у утопленника. Маменька же надевает, на голову такие чепцы и устраивает такие прически, что того и гляди ее свезут в кунсткамеру.
— Она старушка, а он старик, где же им угоняться за нынешними модами, — возразила Минна.
— Конечно так, но зачем просить их остаться у нас, и таким образом подвергать их насмешкам городских знакомых наших?
— Насмешкам! — воскликнула Минна, — кто посмеет смеяться над такими честными, добрыми, почтенными людьми, как твой отец и мать?
— Никто, никогда при нас, — сказал твердо Голубинька, — но без нас, за дверью, тихонько, кому можно запретить смеяться?
— А об этом я знать не хочу, — сказала Минна горячо, — насмешки за дверью я презираю. Над всеми злые люди смеются за дверью, над нами тоже. От злого языка никто не уйдет; что же касается до твоего отца и матери, то мы обязаны уважать их и все наши знакомые и родные должны оказывать им уважение или не ездить к нам.
— Хорошо, Минна, это очень благоразумно, но было бы благоразумнее не останавливать моего отца и мать и не подвергать себя возможности иметь неприятности с родными и знакомыми.
— Да разве тебе не хочется их видеть?
— Я их уж видел. Всему есть мера.
— Ужели ты не любишь матери и отца?
— Люблю, разумеется, — отвечал Голубинька и доказал это. — Я им посылаю подарки, даю денег, хотел достать место, перестроил, или лучше, построил им новый дом, когда отец отказался от места; они живут почти роскошно. Это не всякий сын сделает, но я счел долгом.
— Но это не любовь еще, — сказала Минна.
— Эх! Отстань, пожалуйста, опять пустилась в тонкости; того гляди пойдут опять милованья, да ласки, да поцелуи. Тоска смертельная! А мне завтра надо вставать очень рано, да дело делать; мне не до глупых бабьих толков. Скажи только маменьке, нельзя ли ей причесаться иначе, более прилично; да обстриги батюшку, чтобы он не пугал людей, как утопленник.
— Ну, за это я не берусь, — отвечала Минна с негодованием. В эту минуту обожаемый ею муж показался ей противным. Но это было минутное чувство, хотя разговор этот оставил на душе Минны грустные следы. Она задумалась и больше не произносила ни единого слова. Скоро муж ее заснул, а она не спала всю ночь; ей было очень, очень грустно.
На другой день Голубинька проснулся рано и, встретив в зале отца, почтительно поздоровался с ним и предложил ему выпить с ним утренний кофе. Старик согласился. Во время кофе пришел управитель за приказаниями. Голубинька отдавал их надменно, кратко, сухо и ясно.
Его слово было законом, что он однажды приказал, должно было исполнить. С слугами он был справедлив, иногда даже щедр, но ни один из них не любил его, тогда как весь дом обожал его жену. Старый лесничий тотчас заметил это. От его зорких старых глаз ничего не укрылось. В продолжение этого и следующих дней приезжало множество знакомых. Все они, казалось, или любили или были коротки с Минной, но с Голубинькой были крайне вежливы и холодны. Он, однако, этого не сознавал и считал знакомых и друзей жены своими знакомыми и друзьями. Друзьями он называл знакомых и не знал не понимал различие между этими двумя названиями.
— Все нам друзья, пока мы богаты и знатны, — говаривал он. — Хотите друзей, я вам куплю их охапку. Одна моя жена верит в бескорыстную дружбу.
И Голубинька презрительно смеялся.
— Верю, — говорила Минна, — и ты веришь, а только так шутишь. Ты не был ни богат, ни знатен, когда я, дядя, тетка, Лоло полюбили тебя.
— Опять вдались мы в тонкости, — отвечал Голубинька и стал недовольный ходить по комнате.
Вообще отец и мать увидели с сокрушением сердца, что обладая, по-видимому, всеми благами земли, богатством, положением, прелестною женою и красавицею дочкою, Голубинька постоянно скучал, был всем недоволен, или досадовал, или сердился и, сидя над своими бумагами, часто казался сумрачнее октябрьской ночи.
— Чего ему недостает? — говорила мать.
— Чего ему надо? — говорила жена. — Не знаю, отчего он все скучает, все недоволен, все чем-то томится.
— А я знаю, — думал отец про себя, и от этой черной немочи, от этого черного недуга, никто тебя ни вылечит, бедный сын мой. Если сердце твое не растаяло от любви матери и жены, никто, никогда не согреет его. В тебе самом воцарится пустота и она постоянно будет томить тебя!
Однажды уже перед отъездом, отец спросил у сына, неужели, при таком состоянии он ничего не уделяет бедным? Голубинька отвечал, что ему видеть бедность и болезнь крайне неприятно, но что у него назначена сумма, которую его управляющий раздает нуждающимся.
— Исполнять такую обязанность нельзя поручать другим, — сказал отец. — Иной бедняк не столько нуждается в деньгах, как в добром слове, в хорошем совете. Богатство есть ссуда. Бог ссудил тебе его на время твоей земной жизни и ты обязан делиться им с неимущими.
— Я приказываю раздавать известную сумму, — сказал сын, видимо скучая, — но у меня во всем порядок и я ему не изменяю. Сумму я назначил, и больше не даю ни копейки.
— Даже если встретишь несчастного.
— Если, если, если! Эх, батюшка, с если мы далеко уйдем, — сказал, смеясь, Голубинька. — Не сердитесь на меня, — прибавил он любезно, — я привык шутить над словом если с Минной. Она часто его произносит. Но прощайте, мне пора в контору.
Со слезами и искренней грустью проводила Минна родных мужа из своего дома.
— Дом мой был не пуст, он ожил, когда вы приехали, — сказала она печально. — Теперь я останусь одна одинешенька.
— А дочка? — сказал лесничий.
— О да, да, это мое сокровище, да мала еще она!
— А муж? — сказала, не утерпев, свекровь.
— Вы знаете, я его люблю без памяти, но… но… он… он всегда занят, — проговорила Минна скоро и видно было, что сначала она хотела сказать что-то иное.
Когда лесничий и жена его приехали домой, их встретили с радостью работник, кухарка и горничная девушка; завывая от радости, прыгнул к ним на встречу молодой барбос (Жучка покончила свою службу господам и околела) и, касаясь своей мохнатой мордой их лица, пытался облизать их, не смотря на их сопротивление; его не могли отогнать от них. Вопросы посыпались: “Здоровы ли вы? Как съездили? Хороша ли дорога? Каков барин и молодая госпожа и дочка их?”
— А у нас все благополучно, — говорил степенно Лудвиг; — в саду я посадил новые пионы, посеял резеду и ноготки; серая курочка с хохлом, ваша любимица, барыня, вывела девять цыплят; Чернуха здорова, Гнедко тоже, я его на луг выпустил, на свежую травку, ну а Барбоса, Амалию и Анну сами видеть изволите. В порядке наш пес; он лает, а они болтают.
— Вишь краснобай какой, — сказала Анна, — что ж, ходить, как ты, будто аршин проглотил!
— Приравнял нас к псу, тьфу! типун тебе на язык, — сказала Амалия.
Улыбнулась жена лесничего и вошла в комнаты; все было там чисто, все убрано; в вазах, на камине стояли в свежей зелени не затейливые, но красивые полевые цветки; окно было растворено. Молодая липа, вся в цвету, тянула свои ветки в комнату; сквозь них светило теплое, но еще не жаркое весеннее солнце: в садике чирикали птички; на дворе кудахтали куры, кричал задорный петух и лежал, растянувшись на солнце, молодой барбос.
Как все это было знакомо и мило жене лесничего. Здесь она провела всю молодость свою, живя с мужем и его матерью; она крепко и много любила их. Здесь дал ей Бог Голубиньку… но лишь только эта мысль коснулась ея, как сердце ее заныло и она поспешила думать о чем-нибудь другом. В эту минуту муж вошел в комнату.
— О чем задумалась? — спросил он у ней ласково, как всегда.
— О нашей долгой здесь жизни, о нашем счастье, о нашей любви, о матери твоей, которая меня любила, как родную дочь, и с которой в продолжение двадцати лет мы никогда не ссорились. Все здесь мне мило и дорого. Для счастье не надо ни дворцов, ни лакеев, ни городов, ни золота; надо мир, согласие, а больше всего любовь.
— Милая моя, — сказал ей муж, обнимая ее, — пока мы оба живы, мы будем всегда счастливы, потому что любим сердечно друг друга, а когда один из нас умрет, оставшийся будет жить надеждою на свидание там… — и лесничий указал на синее небо ярко синее, облитое лучами солнечного света. Муж и жена сели за ранний ужин, при отворенном окне и ужинали они, весело разговаривая о домашних делах, и весело служила им горничная; другая горничная весело болтала на крыльце с Лудвигом, весело махал хвостом и барбос, получая подачку. Все дышало в этом мирном, уединенном домике довольством и счастьем.
Глава третья.
На свете все непрочно. Редко можно встретить людей, которые бы так долго и невозмутимо наслаждались счастьем семейным, как лесничий и жена его. Минуло уже 30 лет с тех пор, как они женились, когда вошла в их дом тяжкая болезнь. Лесничий, обходя лес, простудился и занемог. Сперва жена лечила его домашними средствами, но они не помогли. Он лежал в жару, бредил и метался во все стороны.
Жена испугалась и послала Лудвига в город к Голубиньке с известием о болезни отца и просила помощи. Город был не близко и как Лудвиг ни спешил, а прежде трех дней туда не доехал; он нашел Минну одну и сообщил ей печальное известие об опасной болезни свекра. Минна переменилась в лице, вскочила, отдала дочку няне и поспешно приказала одному лакею бежать за доктором, другому закладывать карету, третьему собираться в путь, четвертому бежать за барином и звать его домой, как можно скорее.
Сама она вышла в спальню и приказала своей горничной уложить в чемодан немного белья, какое-нибудь платье, белья для Голубиньки и необходимые для его туалета припасы. Она знала, что он не умеет одеваться без затей и не хотела, чтобы в доме отца ему чего-нибудь недоставало. Через час карета была готова, вещи уложены, доктор приехал и соглашался за большую цену отправиться в путь с Минной и ее мужем; не было одного Голубиньки. Наконец, после целого часа ожидание, очень мучительного для Минны, ибо Лудвиг уверял ее, что барин умирает, явился Голубинька. Он, по обыкновению, был не в духе; медленно, еле волоча ноги, вошел он в гостиную и произнес недовольным голосом:
— Что там еще случилось, что меня тащат домой из конторы?
— Твой отец очень болен, приехал нарочный.
— Где он? Кто?
— Лудвиг. Кто там? — воскликнула Минна, — позовите Лудвига.
Лудвиг явился и повторил, важно и неподвижно сидевшему в кресле Голубиньке, что отец его лежит в жару, в бреду и умирает.
— Умирает! — воскликнул с досадою Голубинька, — как будто жар, бред и смерть одно и тоже. Деревенщина вы все и больше ничего.
— Я, сударь, не сам, — сказал Лудвиг, — а старая госпожа моя, перепугавшись…
— То-то и есть, что перепугавшись… Это я и вижу. Матушка всего боится и всегда пугается, я ее знаю.
— Однако, — сказала Минна, — ты здесь рассуждаешь, а отец твой болен, мать твоя осталась с ним одна. Надо поспешить. Собирайся, у меня все готово и карета запряжена.
— Куда собираться? Какая карета? — произнес Голубинька.
— Как куда? К отцу, я думаю. Карета для нас готова.
— Ну, уж ты успела насуматошить, не рассудив ничего. Ну что мы, доктора что-ли? и чем мы можем помочь больному? По моему надо послать доктора, денег, да двух слуг для посылок в город, если понадобится что больному. Да надо предупредить доктора что он едет в глушь, чтобы захватил с собою небольшую аптечку.
— Ах! Это я забыла, — воскликнула Минна, — и выбежала в гостиную, где, ожидая отъезда, сидел доктор.
— Волос длинен, да ум короток, — сказал, смеясь, ей вслед Голубинька.
Она воротилась и робко подошла к мужу.
— Все готово, поедем, прошу тебя, поедем.
— Опять другая сентиментальная фантазия, — отвечал он. — Ну куда я поеду? У меня дел куча: завтра отходит мой корабль с грузами, нынче пришел целый транспорт с машинами. Я завален делом. Долг мой бросить все, если отец при смерти, но рассуди сама, хотя один раз посмотри на вещи благоразумно. Я положительно не знаю, опасно ли болен отец, ибо не могу положиться на слова и мнение такой деревенщины, как Лудвиг. Я знаю только, что отец занемог и тотчас, не медля, посылаю ему доктора, денег, слуг, стало быть делаю, что должно. Требовать от меня нельзя ничего больше. Я для него и матери ничего не жалею.
— Но матушка одна, я думаю, исстрадалась, глядя на мужа, которого так нежно любит. Ей было бы утешением видеть тебя, да и ему тоже.
— Особенно, если он бредит, — сказал Голубинька, недовольно глядя на жену.
— Так ты не хочешь ехать? — сказала Минна грустно.
— Не не хочу, а не могу, — дела.
— Так пусти меня, я поеду. Пусти меня, — прибавила она со слезами. — Твоя мать сказала мне, уезжая, что нашла во мне дочь родную и я хочу ей доказать, что я ей действительно дочь.
— Ну там, это ваше бабье дело и ваши россказни друг другу. Мы мужчины в это не входим и этого не понимаем.
— Да ты только отпусти меня к ней.
— Да что ты так пристала, пожалуй себе поезжай, если есть охота. Я приеду тотчас, если отец будет в опасности. Пришли мне нарочного. Оно так и лучше и приличнее. Поезжай.
Минна бросилась на мужа и обняла его, он поцеловал ее в лоб и тихо отстранил от себя.
— Пожалуйста без излишних восторгов. И чему же ты радуешься; если отец так болен, как ты утверждаешь, то радость твоя неуместна. Сейчас плакала от горя и теперь душит меня с радости. Поди, пойми их, женщин. Женская логика!….
Минна грустно поглядела на мужа и вышла. Видно было, что такие сцены, такие разговоры повторялись часто, но что Минна не могла к ним привыкнуть. Обыкновенно она брала свою дочку на руки, горячо целовала ее и, казалось, пыталась утешить себя мыслью, что в ней растет ее будущий друг и утешитель. Не смотря однако на это, Минна все худела, все бледнела.
Когда Минна явилась в кабинета мужа, одетая по дорожному с Ангеликой на руках, он очень удивился и выразил свое крайнее неудовольствие.
— С ребенком пяти лет, в глушь, в деревню, к больному, зачем это?
— Затем, — ответила Минна, — что благословение, быть может, умирающего деда священно, а если он выздоровеет, то какое ему и ей будет счастье видеть внучку у себя в доме. Они на нее не нагляделись, когда гостили у нас.
— Ну, как знаешь, — сказал Голубинька и махнул рукою.
Только что Минна вышла за дверь, как он встал и догнав жену спросил у ней: запаслась ли она подарками для его матери и на ответ ее, что при таких обстоятельствах она не подумала о подарках, сделал ей выговор и тотчас принес из кабинета значительную сумму денег.
— Отдай ей от меня, — сказал он.
Однажды поздно вечером, больному сделалось еще хуже; его бедная жена, бледная, как смерть, сидела одна в полутемной комнате, неподвижно у его изголовья. Она не знала, что ему давать, что делать, у кого просить совета. Вдруг вдали послышался топот копыт и стук экипажа. Бедная старушка вскочила, подбежала к окну и увидела большой, тяжелый экипаж. Она всплеснула руками.
— Сын мой! Голубинька! Друг мой, он приехал. Сердце сыновнее сказалось… — И она выбежала на крыльцо.
Из экипажа вышел доктор и подал руку Минне.
— И Минна! И ты! Друг мой, дочь моя? — и старушка бросилась на шею к невестке.
— Поцелуйте и внучку, — сказала ей Минна, — протягивая к ней дочку.
Старушка себя не вспомнила. Радость, неожиданность, волнение, боязнь за мужа, все эти чувства зараз наполняли ее душу. Она взяла внучку на свои дрожавшие руки, внесла ее в комнату, посадила ее на диван и залилась слезами. Когда она опомнилась и обвела комнату глазами, то у ней невольно вырвалось:
— А Голубинька?
— У Голубиньки дела, он должен был остаться, — сказала Минна с смущением, — но если мы напишем ему, что батюшке не легче, он тотчас приедет.
— Ты дочь моя! ты! — воскликнула старушка, садясь подле Минны. — Благодарю тебя и прошу Бога благословить тебя и устроить твое счастье.
Мы не будем долго рассказывать, как длилась болезнь лесничего, через какие жестокие минуты неизвестности прошли все, его любившие, как он опомнился перед смертью и каким для него утешением и радостью было увидеть Минну с дочкой, с его милой внучкой. Он не спросил, отчего не приехал сын, но на уверение Минны, что у него дела, отвечал только:
— Да, да.
— Но я жду его нынче или завтра, — договорила Минна.
— Поздно, поздно — произнес старик чуть слышно. — Скажи, что я его благословляю.
После этих слов старик не сказал уже ни единого слова и к утру неслышно, все не выпуская рук жены из своих рук, без мучение и борьбы, отдал Богу свою добрую душу.
Мы не будем описывать горести старушки. Трудно, тяжко было ей вынести потерю спутника всей своей жизни, но надежда подкрепила ее. Она твердила, что скоро Бог возьмет ее к себе и соединит ее в лучшем мире с другом и спутником ее молодости, ее зрелых лет и ее старости.
К похоронам приехал Голубинька. Он вошел в дом и, узнав, что отец умер тому назад двое суток, сложил всю вину на жену, и бранил ее, говоря, что она не умела предупредить его во время. Свидание его с матерью было тяжко, она облила сына слезами, он целовал почтительно ее руки, но не плакал, за то прибавилось в нем важности, чинности, неподвижности.
Похороны он сделал пышные и траур самый глубокий, как для себя, так для жены, матери, дочери и слуг. Он ничего не забыл, но на другой же день после похорон стал торопить отъезд свой. Но старушка и слышать о том не хотела. На третий день, потерявший терпение Голубинька явился к матери в комнату.
— Я не могу оставаться долее, — сказал он ей, — да и что тут делать? Я вам советую уложиться сей час и ехать с нами.
— Что ты! Я не могу так скоро, — сказала мать, — мне кажется, что я в другой раз покидаю его, моего друга, когда думаю, что оставлю этот дом, где провела мою жизнь с ним.
— Помилуйте матушка, скажите, пожалуйста! Да что я вас в лачугу что ли тащу? Будьте благоразумны. Мы живем во дворце. Лучшую комнату, самую богатую мы отдадим вам, — мало вам ее, дадим две, три, четыре.
— Да они не заменят мне моего домика в лесу; я привыкла здесь ко всему, и все мне мило, и прислуга моя, и даже барбос, покойник любил его, и Гнедко, он бывало ездил шагом, чтобы не уморить его.
— Ну уж барбос такая дворняга, добро бы красивая собака… можно бы взять с собою, и Гнедко кляча.
— Барбоса и Гнедко я уж приказала отвести в город, — сказала Минна. Я предполагаю поместить вас матушка, в саду, в особом флигеле, со всею вашей прислугою. Вам легко будет перевезти ваших кур и завести других и держать Барбоса и Гнедко.
— И отлично вздумала, — сказал Голубинька жене, — разумеется всего лучше отдать матушке флигель в саду; таким образом она нас, а мы ее беспокоить не будем.
— Матушка никогда не может беспокоит нас, — сказала Минна, боясь, чтобы свекровь не обиделась.
Голубинька уехал вперед, и был рад, что избавился от зрелища слез матери и от длинных ее рассказов Минне, что тогда то сказал, или сделал, или любил милый ей покойник. Минна слушала свекровь с участием и они, сидя вдвоем, не могли наговориться и отводили душу в сердечной беседе. Старушка заметила, что Минна очень похудела и была всегда печальна. Она не спрашивала у ней причины, но это настроение невестки внесло в их отношение еще больше задушевной близости.
Через месяц они еще не собирались в город и если бы не письмо негодующего Голубиньки, Бог весть когда собрались бы они. Он писал, что он сын и не имеет матери, что он муж и лишен жены, что он отец и разлучен с дочерью; что он просит мать и приказывает жене тотчас возвратиться домой по получении его письма. Начались сборы, и через неделю не без слез, слез горьких, покинула старушка домик в лесу, где была так счастлива, и сев, рыдая, в богатый экипаж невестки, отправилась в город. Ангелика, полюбившая бабушку очень нежно, поцеловала ее руку и сказала:
— Не плачьте, бабушка, мы теперь все вместе и все вместе будем когда-нибудь с дедушкой. Пока любите меня и маму.
— Дитя ты мое милое, вся в мать уродилась, — сказала бабушка, сажая внучку на свои колени.
Другая жизнь началась для Минны и ее дочери в городе. Обе они привязались к доброй старушке и проводили с нею почти что целый день. Минна никогда не жаловалась на судьбу свою, напротив того, она говорила, что у ней всего много, что она ни в чем не нуждается, что любит дочь всем сердцем, что муж ее такой умный и ученый, что она гордится им, но лицо ее противоречило словам: она глядела печально и задумчиво; с каждым днем она, казалось, становилась слабее, будто таяла, будто забыла, что такое веселая болтовня и смех.
Дочь ее была на нее похожа. И она редко смеялась и редко болтала, хотя отец и находил, что она избалована и говорит много. Отца своего она положительно боялась и когда мать приказывала ей подойти к нему и поцеловать, она робела и менялась в лице; отец, замечая это, сердился, бранил девочку и бранил мать ее. Бедная Ангелика не могла сносить, когда выговаривали ее матери и слезы душили ее.
Отец выходил из терпение и холодно приказывал ей идти в детскую и не сходить к обеду. Это печалило старую бабушку и молодую мать, но они молчали. Их кротость не смягчала нрава их сына и мужа, он становился все мрачнее, все чиннее, все чем-то недовольнее, а чем, он сам бы не умел сказать.
Он часто повторял: ” Какая тоска! какая скука!” Запросто никто уже не ездил к нему в дом, а когда он давал пышные обеды или вечера, которые стоили ему очень дорого и сзывал всех своих знакомых, то и сам он, и жена его и гости его скучали страшно. Когда приходило время гостям разъехаться, а хозяевам остаться одним, и те и другие испускали вздохи, будто камень сваливался с их груди. Голубинька, приходя к матери и заставая там свою жену с дочерью, очень часто становился помехою, в их тесной дружеской беседе.
Жена боялась сказать при нем лишнее слово, опасаясь, что оно ему не понравится, дочь становилась серьезнее и глядела робко в глаза матери, стараясь угадать, что ей делать; старушка мать становилась печальнее. Голубинька угадывал, что его присутствие смущает и стесняет всех и это сознание наполняло его горечью и досадою. Горечь и досада не смягчают характера — напротив того: день ото дня Голубинька становился взыскательнее. Ничто его не радовало. Если по делам или в обществе или в семействе случалось что либо для него неприятное, то не было конца его неудовольствию.
По целым дням сидел он молча или ходил темнее ночи. Никто тогда не смел подступиться к нему. Если же случалось что либо для него хорошее, выгодное или приятное, он принимал это как должное: “Еще бы не так!” восклицал он гордо. На слова знакомых поздравлявших его и говоривших о его счастье, он отвечал: “Я не знаю что счастье, а знаю, что такое успех и уменье, а успех и уменье — результат ума. Вот что! С умом человек до всего дойдет и все поймет!”
— Эх не все, — думала грустно Минна. — Не все ум на свете. Ум хорош, а любящее сердце лучше.
И подумав это, добрая Минна тотчас раскаивалась, а когда свекровь говорила ей: “Голубинька, не зол, даже очень добр”, она спешила соглашаться; таким образом, всячески успокаивали себя эти две женщины и старались не глядеть прямо в глаза истине. Но напрасно твердили они себе, что они счастливы; счастье, спокойствие, душевного довольства не было в этом доме.
Да и могло ли оно быть в нем? В этом богатом доме не было друзей, ибо г-н фон-Рейберг вечно недовольный, скучающий эгоист не мог внушить никому любви к себе; он был умен, но ум служил ему для того только, чтобы порицать других, или подавать советы, которых у него не просили, или презрительно отзываться о тех, кто не имел ни его удачи в жизни, ни его состояние, ни его положение в свете. Положение в свете, о котором он так много толковал отцу, будучи лет 18-ти, он добился отчасти, и очень дорогою ценою.
Женившись на Минне, он получил за ней большое состояние, которое в скором времени удвоил, но с другой стороны, породнившись с ее семьею, он не сумел остаться с нею в дружеских и родственных отношениях. Семья Минны очень скоро узнала, что этот прелестный собою, отлично учившийся и беспорочного поведение Голубинька, на которого все так любовались, и который смолоду возбуждал такие блестящие надежды, лишен сердца, и в сущности холодный, бессердечный эгоист.
Семья Минны не ссорилась с ним, с Голубинькой нельзя было ни ссориться, ни мириться; он держал себя в отношении всех родных одинаково, почтительно, но холодно, чинно и на церемониях. Также точно повел он себя и в отношении друзей Минны.
Мало по малу и семья и друзья отдалились от него, сожалея о ней, столь милой, чувствительной и любящей. Двоюродный брат Минны в детстве любил без памяти и ее и Голубиньку, но поняв в первую пору молодости, что Голубинька бессердечный эгоист, почувствовал к нему отвращение, которого не скрывал. Когда же Голубинька пожелал жениться на Минне, Лоло сделал все, что мог, чтобы, как говорил он, спасти Минну от погибели и несчастье целой жизни.
Голубинька, находившийся тогда на верху счастье, и еще любимый теткою Минны, не мог простить Лоло его, как он говорил, черной клеветы, и разорвал с ним всякие отношения. При таких условиях положение Голубиньки в свете было приятно, но не прочно. Весь город был знаком с ним; важные лица ездили к нему на званые обеды и его балы считались первыми в городе, но близко его никто не знал, и положительно никто но любил. Приехав в город после своей свадьбы, (до свадьбы Минна жила всегда в деревне) она пыталась сойтись поближе и завязать со многими семействами более короткие отношение, но муж ее никому не понравился и дружеские связи не удались. Г- н фон-Рейберг не тужил.
— К чему так называемые друзья? — говорил он, — что мы из них шубу что ли шить будем? Разве тебе не довольно мужа? Хочешь принимать, давай балы, я не прочь. Денег мне не просить у соседа!
И Голубинька смеялся. Минна была слишком неопытна и молода; она тогда не поняла, что вдвоем нельзя прожить всю жизнь, что общество устроено для того, чтобы люди сходились, помогали друг другу, любили друг друга. Речь шла не о балах и приемах, не о трате денег, а о дружеских отношениях семейства к семейству, отношениях, которые требуют не траты денег, а только сердечности и взаимной любви и уважения.
И вот жила Минна среди города как в пустыне, замужняя, в одиночестве. Муж был занят, она понимала, что без занятие никто не должен и не может жить, но она не только не могла понять, но не могла примириться с мыслью, что муж ее всегда скучает, всегда не доволен, всегда холоден с нею и со всеми его окружающими. Она видала, что он отдавал большие суммы управляющему, говоря: “помогите, кому необходимо”, но не видала, чтобы он сказал, кому бы то ни было ласковое, сердечное слово. Ее поразила однажды, по ее мнению, страшная сцена. Она выходила с мужем из дому, на прогулку, когда старая, опрятно, но бедно одетая старушка, бросилась к нему и с плачем силилась поцеловать его руки, говоря, что он спас ее и ее единственного сына. Г-н фон-Рейберг остановился; холодно своими стеклянными, хотя и голубыми, как незабудки, глазами, посмотрел на старушку и отстраняя ее от себя, сказал:
— Я не знаю, что мой управитель счел нужным сделать для вас, и даже не хочу знать. Благодарить меня не за что, я исполняю мой долг, а вас не знаю и не имею нужды знать. Оставьте меня. Неприлично делать сцены на улице.
Смутилась, замерла на месте старушка, в глазах ее тотчас остыли слезы, будто примерзли от внезапного дуновение полярного холода. Смутилась и бедная Минна, сперва покраснела, потом побледнела, и на ее глазах выступили слезы.
. — Голубчик! — воскликнула она, — можно ли так жестоко обойтись с этой бедной старушкой!
— Жестоко, — отвечал ей муж, — где же моя жестокость? Я сказал ей разумное слово и больше ничего.
Минна попыталась разъяснить мужу, что в его тоне и словах заключалось высокомерие, презрение, пренебрежение к чужой печали и что еще хуже, к искренней благодарности; но он не понял жены, а только рассердился на нее и резко повторил слова, которые говорил ей часто, и которые проникали глубоко в ее любящее сердце и язвили его.
— Знаю, знаю, слышал, все это мне знакомо, но все таки я не понимаю и никогда не пойму твоих сентиментальных бредней. Все это женская дурь и бабьи сказки. Оставь их про себя и не надоедай мне.
Замолчала Минна и со временем привыкла молчать, привыкла мыслить, чувствовать, горевать, радоваться и ни с кем не делиться своими чувствами, своею жизнью. Жила она в одном доме, в одной комнате с мужем, но нравственно ее отделяла от него целая бездна. Родные навещали ее редко и, скучая в ее доме, спешили уезжать. Лоло уехал далеко и после свадьбы не видал ее. Когда ей Бог послал дочь, а вскоре в лице матери мужа — родную мать, Минна несколько оправилась. Всю любовь свою она обратила на дочь и на мать мужа.
В отношении мужа она оставалась покорною, внимательною женою, но душу свою отводила только с дочерью. Когда она сидела во флигеле у свекрови, с дочерью на руках, она отдыхала, она чувствовала, что любит и любима. Почти никогда не говорила она о муже и ее отношениях к нему; но свекровь угадывала, что Минна очень любит мужа, но им не любима. Старушка давно поняла, что сын ее эгоист и любить никого не в состоянии. Минна слабела и чахла с каждым днем, когда новый, страшный удар сразил ее окончательно. Она схоронила дочь. Этому доброму существу не суждено было жить. Она умерла внезапно, о ней можно было сказать, как сказал поэт прошлого столетие о рано умершей девушке:
Et rose, elle a vécu ce que vivent les roses,
L’espace d’un matin.
Кто может описать горе матери, потерявшей ребенка? Кто может описать горе Минны, потерявшей с ребенком все, что еще привязывало ее к жизни. Первое время она находилась в каком то оцепенении она не плакала, не жаловалась, не говорила ни слова, повиновалась безропотно тому, что ей приказывал муж, о чем ее просила свекровь.
— Выпей это, Минна, дочь моя, — говорила старушка, и Минна пила, что ей подавали.
— Что ты сидишь тут одна, все молчишь, как мертвая, пойдем гулять со мной, — говорил муж и Минна шла гулять.
Время шло, Минна опомнилась, но стала тосковать и плакать. Днем не могла она найти себе места, ночью почти не смыкала глаз. Она видимо чахла.
— Что ты с собою делаешь? — сказала ей однажды свекровь, — посмотри на себя, ты извелась совсем. Чем ты еще живешь? Ведь ты умрешь.
— Я только того и желаю, — отвечала Минна спокойно, — мне жить нечем и не для кого.
— Как жить не чем, и не для кого? Что ты хочешь сказать?
— Я хочу сказать, что та, которая меня любила, моя милая дочь, у Бога. Я рада буду, когда Бог возьмет и меня. Жить мне не для кого, я не нужна Голубчику — он меня не любит.
— Не грешно ли тебе!
— Да, он не любит меня, — повторила Минна, — не любит. Если бы он любил меня, я бы это чувствовала. Я плакала бы об Ангелике, как матери плачут по детях, неутешно, но могла бы жить моей любовью к мужу и его любовью ко мне. Мы бы разделили наше горе и вынесли бы его. Мне делить моего горя не с кем и мое горе изведет меня.
Старушка не нашла что сказать, ибо сын действительно не разделял горя жены. Он в первые дни по смерти дочери казался расстроенным, и несколько раз воскликнул: “смерть ужасна!” Через неделю он уже не думал о Ангелике, а глубокое горе жены ему надоедало и мешало жить спокойно. Сперва он старался стряхнуть с неё гнетущую печаль, и делал это по-своему. То предлагал он ей гулять, то принимать, то ехать в гости, но видя, что все напрасно, начинал сердиться. Входя в ее комнату и видя ее сидящую на диване, сложа руки, бледную и худую, он махал рукой с неудовольствием и выходил вон. Иногда пытался он развеселить ее иначе и привозил ей богатые подарки, то ожерелья, то платья, то заморских собачек. Она принимала их. Ей необходимо было ласковое слово, сердечное участие, но он не умел дать ей его. Всякий день становился ей томительнее и одиночество все больше и больше тяготило ее. Наконец она слегла в постель.
В этот день Голубинька, возвратясь домой, не только удивился, услышав, что жена больна, но даже рассердился не на шутку.
— Да что за напасть такая, — воскликнул он, — то одна, то другая. Женишься на здоровой, а она окажется больной, берешь веселую девушку, а она скажется скучной, как чума какая!
Он вошел в спальню жены и сказал недовольным голосом:
— Это еще что? От чего? Да отвечай же, ты простудилась, или съела что-нибудь?
— Я не выходила из комнаты, — сказала Минна.
— Ну, так стало быть больна от недостатка чистого воздуха. Встань-ка лучше — я прокачу тебя по городу.
— Я не могу встать, — отвечала Минна.
— И что за вздор! не можешь. Сделай усилие и встань.
Голубинька никогда не бывал болен и не мог понять болезни других; он даже не совсем верил болезни, в особенности болезни женщин, и говорил, что все это одни причуды.
— Да что у тебя болит?
— Ничего.
— Поздравляю! Ничего не болит, а встать не может! Я ничего не пойму, да и какой разумный человек поймет тебя. Все одни причуды.
Голубинька махнул рукой и вышел. В другой комнате он встретил свою мать, которая спешила к Минне.
— Что с нею? — спросил он у матери, и повторил свой вопрос, — не съела ли она чего вредного, или не простудилась ли?
— Чего ей съесть, она вот уже три недели и то через силу выпьет чашку молока.
— Да ведь есть же какая-нибудь причина ее болезни?
— Конечно есть. Она больна с горя.
— Что?
— С горя, говорю я, больна она.
— Ну, уж извините, а я этому никогда не поверю. Можно занемочь от простуды, от излишней пищи, но с горя! Это бабьи выдумки.
— Тебе все бабьи выдумки; ты никому не веришь, и ничего не понимаешь, а о бабах, как ты выражаешься презрительно и неприлично, тебе говорить не следует. Твоя мать женщина; кто не уважает женщину, не уважает и мать свою.
Сказав это, рассерженная и расстроенная старушка вошла в комнату Минны.
Призвали лучших докторов. Обступили они постель Минны, говорили, расспрашивали, и решили, что хотя у ней и ничего не болит, но что она умирает от истощение сил. Так и объявили они мужу ее и матери. Старушка горько заплакала, сын ее озлобился.
— Да от чего? что с ней случилось?
— Этого мы сказать не умеем, — отвечали доктора; — часто болезнь развивается от многих причин, и часто причина болезни ускользает от нашего глаза.
— Удивительно! — продолжал Голубинька. Пусть — уж те, кто не доест, не доспит, через чур работает, умирают от истощение и худобы — но ей, моей жене! — воскликнул он вдруг с гордостью и ожесточением. Спи в волю, кушай на здоровье, сиди сложа руки, вся в золоте… и умирать от истощения! Удивительно!
— С горя, с горя, — воскликнула мать, — дочь она потеряла, дочь любила ее, а ты…. ты…. никого у ней не осталось.
— И вы туда же, — сказал ей сын. — Да что я злой муж, что ли? Разве я ее неволил, или взаперти держал, или не давал денег — всего у ней было вдоволь.
— Кроме любви и ласки, — сказала ему мать.
— Вот еще что вздумали! — сказал сын и презрительно пожал плечами.
Умирала Минна тихо и кротко, как жила, без жалобы, без упреков. Только за день до смерти с ней сделался бред. Она металась и говорила, по мнению ее мужа, бессмысленные слова, но таким жалостным голосом, что все плакали.
— Нечем жить, — повторяла она, — нечем, не для кого…. Он не любит…. моя любовь в тягость…. со мной скучает…. дочь любила…. уйду к ней…. золото…. подарки…. что мне…. любовь его…. никогда не любил….
Умерла Минна, — похоронили ее пышно, богато, около ее маленькой дочки и над их могилой богатый муж и отец поставил великолепный памятник. Надпись гласила, что неутешный супруг и скорбящий отец Г-н фон-Рейберг воздвиг этот монумент в знак своей любви к усопшим.
Глава четвертая.
Был ли Голубинька неутешный муж и скорбящий отец? Конечно, нет. Он не мог скорбеть, ибо не мог любить; но по своему он сожалел о дочери и жене. Бывало придет домой — пусто, никого, не с кем слово молвить; пойдет к матери, а старушка видимо старается и все говорит о умершей внучке и невестке.
— Вот, — думает он, — пришел сюда рассеяться, позабыть о моем несчастье, а она опять все о них, да о смерти. Лучше уйду.
И уходил он в мужское собрание и старался в кругу знакомых развлечься… и развлекался конечно, но проклинал судьбу и чувствовал, что жить ему тошно. Он был несчастлив по своему. Он не сожалел о жене и дочери из любви к ним, но потому, что в известные часы дня они были нужны для его удовольствие и комфорта. Обедать одному показалось ему скучно, кататься одному в коляске — несносно, а когда он зазывал гостей, то занимать их, неволить себя для них, казалось ему еще несноснее. Когда же однажды он простудился и занемог, — а он страшно боялся болезни, и не мог слышать без содрогание о смерти, — то ему показалось, что его постигло ужаснейшее несчастье. Болезнь его была пустая, но он лежал и охал. Старая мать через силу пришла к нему из своего флигеля, просидела с ним до позднего вечера, и видя, что нет ничего серьезного, и не будучи в состоянии просидеть всю ночь, ушла к себе. Голубинька остался один.
— Какая жизнь, — думал он, лежа в постели, этак придется пролежать одному, как собаке. Бывало Минна глаз не сомкнет, когда мне нездоровилось, никого ко мне не подпустит, все сама, и лекарства даст и разговор ведет, а теперь один. — Жалкий я человек! Горькая судьба! — И он вздохнул. — Нет, кончено, решено, женюсь опять. Человеку без жены не хорошо одному — ну, и дети опять будут.
Лишь только простуда прошла, Голубинька, хотя еще и в глубоком трауре, (ибо не прошло шести месяцев после смерти Минны) отправился с визитами и стал высматривать невест. Он был богат, и ему не нужно было богатой, но он хотел молодую жену, которая бы украсила собою его великолепный дом, и которою он бы мог щеголять и кичиться, как кичился своими экипажами, лошадьми, домом и приемами.
И вот он заметил прекрасную, стройную Антонию, дочь бургомистра, или по нашему городничего. Городничий занимал почетное в городе место, но не был богат, а дочь его любила выезжать, рядиться, принимать. Она была умна и любезна. Недолго думал Голубинька. Он побывал раза три у отца Антонии, раза два видел его дочь мельком и решился посвататься. В тот день, как он принял это решение, он вспомнил о матери и явился к ней.
— Матушка, — сказал он, — я решился жениться.
— Так скоро, так скоро! — произнесла мать с стеснением сердца.
— Помилуйте — это вам скоро показалось, а для меня эти шесть месяцев длились, как два года. Некому слово сказать, некому хозяйство держать в порядке, а болен — так лежи один, как собака. Покорно благодарю за такую каторжную жизнь, — прибавил он раздражительно и желчно засмеялся.
— Я тебе не мешаю, делай как знаешь, — сказала старая мать, желая его успокоить.
— Еще бы! Да разве я малолетний! Я уж, слава Богу, из опеки вышел. Я пришел объявить вам, потому что вы мать и я должен соблюдать почтение. Ну, я выбрал дочь бургомистра Антонию. Она красавица. Нынче я попрошу руки её, а вероятно завтра она приедет знакомиться с вами. Прикажите убрать все получше, да возьмите из дому новую мебель. Или я прикажу управителю, он купит вам новую.
— И эта хороша, я к ней привыкла. Ее устанавливала и выбирала для меня моя милая дочь.
— Все равно — надо другую. Моя невеста большая щеголиха и найдет эту мебель слишком старой. Неприлично, чтобы у моей матери было что либо, вышедшее из моды.
— Хорошо ли ты знаком с твоей невестой? Кажется, где найти другую Минну. Это был ангел, не женщина. Давно ты с ней знаком?
— Я давно знаю отца ее, а ее видел два раза.
— И решаешься жениться! — воскликнула мать.
— Все женщины похожи друг на друга, — сказал сын, смеясь, — все они дочери Евы. Главное, надо уметь держать их в руках — и дело пойдет отлично.
— Как знаешь, — печально сказала мать, не желая спорить и зная по опыту, что советы или рассуждение бесполезны. Сын ее считал себя самым разумным, самым умным человеком на свете и не слушал советов.
На другой день явилась Антония с своей матерью, к матери Голубиньки. Она была действительно прекрасна. Чудные ее волосы заплетены были широкою косою, которая лежала на голове ее, как золотая корона. Одета она была, не смотря на небольшое состояние родителей, более чем богато и по последней моде. Она была весела, постоянно смеялась и, не смотря на серьезность старушки, одетой в глубочайший траур, только и говорила что о нарядах, праздниках и приемах. Старушке она не понравилась. В ее серых глазах, в ее походке, в ее высоком стане не нашла она ни прелести, ни грации; но не могла не сознаться, что она красавица.
— Ну что? Не правда ли красавица? — спросил у матери повеселевший сын, когда невеста уехала.
— Да, она хороша, только, должно быть, очень холодная женщина.
— Что вы под этим разумеете?
— Тоже, что и другие — холодная, тщеславная, суетная, не умеющая любить, без сердца.
— Ну, а куда годно это сердце? Вот Минна была добрая жена, ну, а от ее сердца, то есть от сентиментальности ее, я иногда с ума сходил и со скуки и с досады. Я очень рад, что Антоние холодная женщина, как вы выражаетесь. Надеюсь, что этот второй выбор будет лучше первого. И условие другие. Я был беден, Минна принесла с собою состояние. Я его удвоил. Теперь я богат и беру бедную девушку. Она будет мне всем обязана, следственно, во всем покорна. Так ли, матушка? кажется логично, — прибавил он, смеясь.
— Не знаю, логично ли, — сказала мать, — и всегда ли что логично, то справедливо; скажу одно: вряд ли найти другую Минну. Дай Бог тебе! Дай Бог!
И женился г-н Фон Рейберг, прежде чем минул год по смерти Минны. В городе говорили, что это не совсем прилично, но весь город приехал на богатую свадьбу. Невеста была покрыта бриллиантами и подарками жениха и блистала красотою. Породнившись с бургомистром, первым лицом в городе, г-н Фон Рейберг сделался еще важнее.
Жена его взялась деятельно за управление домом, и нашла, что почти все надо переменить, переделать, купить вновь. Огромные суммы истратила она на устройство и украшение дома, после чего начались приемы. Она говорила, что при их богатстве и положении принимать должно, и стыдно не пользоваться самим и не выказывать другим своего богатства. Господин Фон Рейберг находил, что жена его права, и когда она выражала свой образ мыслей, он всегда был с нею согласен, ибо она мыслила, как он сам. Она, как он, не любила ничего простого, ничего задушевного и сердечного. У нее, как у него, не было близких друзей и она их иметь не желала, а довольствовалась знакомыми. Она, как он, говорила постоянно о благоразумии, приличии, уменье держать себя высоко с низшими и искусстве составлять связи с высшими. Как он, она любила выставлять на показ свое богатство, не жалела денег для нарядов, но жалела их для неимущих подчиненных и своих небогатых родных. В этом отношении она оказалась хуже мужа, никому не помогала в своей семье и уменьшила ту сумму, которая в расходной, аккуратно веденной книге, значилась под графой: милостыня, и раздавалась через управляющего бедным города. Она попыталась убавить ежегодную пенсию, которую очень аккуратно муж ее давал своей матери, говоря, что такой старухе не нужно столько денег. Но г-н Фон Рейберг не любил, чтобы путались в его дела. Он сухо и холодно остановил жену.
— Не вмешивайтесь (они ради моды соблюдали строгий этикет и говорили друг другу вы), не вмешивайтесь в это дело — ваш круг деятельности ограничивается домом, приемами, выездами, — затем моя сфера и я в нее никого не могу допустить.
Антония надула губы, повернулась и, напевая звонким голосом какую-то арию, вышла из комнаты.
С этих пор она возненавидела свою свекровь и обращалась с ней высокомерно, давая ей чувствовать, что она живет у сына из милости, что она простая, необразованная женщина, что была женою простого лесничего. Кроткая и добрая мать господина Фон Рейберга сносила все это и никогда не показывала виду своему сыну, что невестка не пропускает удобного случая уколоть ее. Сын же сам не видел ничего и не подозревал, что жизнь его матери сделалась очень тяжкою. В таких случаях сердце заставляет мужчину угадать положение матери, жены или сестры, но вы знаете, что у него его не было. Однако же, не смотря на отсутствие сердца, не смотря на сходство его мнений с мнениями жены, он скоро почувствовал, что жизнь его не легка. Он приходил домой — и никто не встречал его радостно; жена или сидела в своем кабинете с гостями или за модной работой и очень равнодушно говорила, увидя его:
— А! Это вы! Уж воротились!
Когда она замечала, что муж скучает, она и не думала спросить, о чем, или приласкаться, как бывало Минна, и говорила:
— Ах, опять не в духе! как вы мне надоели! — и она надувала свои хорошенькие губки и, напевая арию, вскоре уезжала в гости. Когда ему случалось занемочь, жена его посылала за первым в городе доктором и за сиделкой. Два, три раза на день входила она к нему в комнату, разряженная и раздушенная и спрашивала: лучше ли ему? Она едва выслушивала ответ и уходила грациозно из комнаты, за нею вилось ее воздушное платье, а он оставался один с сиделкой.
Никто уже не звал его Голубчиком, никто не целовал его, не прижимался к его сердцу — стало быть, никто не беспокоил его; а ему становилось все более и более жутко, он все больше скучал. Через год после свадьбы у него родился сын, а на другой год дочь, которыми мать занималась очень мало. Они росли в детской, куда редко заходила она, а отец еще реже. Года через три, оказались поводы к неудовольствию. Хотя г-н Фон Рейберг любил пышно принимать, но не хотел ни под каким видом делать долги. Оказалось, что красавица жена на второй год замужества стала тратить безумно, и что дохода их, хотя огромного, недостаточно. Он просмотрел книги и ужаснулся искусству жены тратить и чрезмерной быстроте с которою золото текло через ее хорошенькие пальцы.
Он бросил книгу с досадой и вошел к жене. Он нашел ее с торговкой, принесшей кружева. Она их рассматривала жадными глазами и воскликнула, увидя мужа:
— Пошлите сей час в контору за…. за…. сколько вы сказали следует вам, — обратилась она к торговке.
— Три тысячи дукатов.
— За тремя тысячами дукатов, — повторила она равнодушно.
— Хорошо, после, — сказал муж мрачно и прибавил, обращаясь к торговке: — приходите завтра….
— Но ваше высокопревосходительство….
— Я не высокопревосходительство, — перебил он довольно резко.
— Жена здешнего богатейшего банкира желала купить это самое кружево и если вы не….
— Продавайте его, — сказал он холодно. — Вы знаете, что такое три тысячи дукатов, их не найдешь на улице. Если вам кто даст их, берите скорей; ну, а теперь, ступайте.
Торговка, видя, что ветер дует не в ее сторону, поспешно собрала свои дорогие тряпки и вышла из комнаты.
В продолжении всей этой сцены, Антония сидела в кресле, сложив руки, бледная от гнева и кусала свои пунцовые губы с досады. Когда торговка вышла, она обратилась к мужу и холодно сказала ему:
— Теперь объясните мне ваше странное и неприличное поведение.
— Знаете ли вы, сколько вы или лучше мы, — я имел глупость позволить вам сорить деньгами, — истратили за прошлый год? — сказал Фон Рейберг торжественно, желая озадачить и сконфузить жену.
— Не знаю, — отвечала она равнодушно, — да и знать не хочу.
Фон Рейберг был озадачен сам, и с минуту молчал, не зная, что сказать. Когда он оправился от первого смущение, то рассердился не на шутку.
— Только нищие девчонки, которых берут богатые люди за красоту, могут тратить, не считая, и способны разорить мужа в три года, пустить детей по миру, — сказал он резко и медленно.
Антония вспыхнула.
— Только низкорожденные люди, воспитанные из милости, и вышедшие в люди ради богатства первой жены, способны укорять высокорожденную жену за то, что она была бедна, — произнесла Антония также резко и медленно.
Фон Рейберг побледнел.
— Молчать! — сказал он повелительно; — помните, что вы теперь жена моя, слышите, жена моя, и ничего больше.
— Не буду я молчать, с чего вы взяли, что я буду молчать? Помните сами, что хотя я и имела глупость выйти за вас ради вашего состояния, я не менее того дочь бургомистра и стою неизмеримо выше вас.
— Этот спор неприличен, — сказал, опомнившись Фон Рейберг, — кончите его. Я не буду впредь упрекать вас в излишних тратах. Жена тратит лишь, то, что позволяет ее муж. Муж глава. Я не позволю вам тратить копейкой больше, чем сам назначу.
Антония улыбнулась насмешливо.
— Увидим, — пробормотала она сквозь зубы.
— Завтра я пришлю вам смету, и помните, что я требую от вас безусловного повиновения.
На другой день он прислал ей смету расходов на целый год, не получил от ней ответа и не знал, конечно, что она скомкала бумагу и бросила ее в камин, не взглянув на нее.
С этого дня отношение мужа и жены сделались невыносимы. Он не мог ни забыть, ни простить удара, который она нанесла ему в самое чувствительное место. Он втайне всегда сожалел, что родился сыном простого лесничего, хотя ему и случалось хвастать своим рождением и говорить, что он сам сделал из себя человека и презирает лиц высокорожденных. Он в сущности не только не презирал их, но желчно им завидовал; жена, упрекнув его рождением, сделалась в единый миг ему постылой. Она, с своей стороны, не могла простить мужу, что он упрекнул ее бедностью и еще больше, что вздумал управлять ею, как ребенком, назначать на туалет ее известную сумму, будто жалованье своей кухарке, говорила она, и грозиться, что не даст лишней копейки на домашние расходы.
— Зачем же я вышла за вас замуж? — сказала она ему однажды, — если не могу тратить сколько хочу, зачем я вступила в такое семейство и выношу вашу мать, которая не воспитана и не рождена в одном кругу со мною.
— Я вас прошу, я вам приказываю не говорить о моей матери.
Антония рассмеялась.
— Да что вы? — сказала она, — помешались что- ли? успокойтесь, ради самого неба. Что я сказала? подумаешь, я оскорбила вашу мать. Я сказала только, что она иначе воспитана, чем я, и не одного со мною круга. Это сущая правда, и не дальше как вчера мне говорила тоже сама баронесса…
— Да вы не женщина, а змея, — сказал муж и вышел из комнаты.
В конце года, кроме назначенной им для туалета жены и дома суммы, ему принесли со всех сторон счеты и счеты, он уплатил их, молча; долго сидел задумавшись, и, наконец, отправился к матери, которую со времени своей женитьбы видал очень редко.
Он нашел, что старушка опустилась и постарела. Она в своем глубоком трауре, которого не скидала, сидела, как восковая. Сухие, желтые руки ее, не смотря на слабость, слепоту и старость также быстро и прилежно работали. Она вязала.
— Я к вам за советом, матушка, — сказал сын.
Она взглянула и молчала.
— Я не лажу с женою. Она много тратит, а когда я перестал давать ей деньги, не считая, она наделала долгов. Вчера мне прислали кучу счетов; я уплатил по ним, чтобы избегнуть скандала, но я не хочу впредь позволять ей сорить моими деньгами. Что мне делать?
— Между мужем и женою судить трудно, — сказала мать. — Если жена тебя не довольно любит…
Сын пожал плечами.
— Старая песня, — сказал он. — Речь не о любви, а о деньгах.
— Старая и вечная песня, — возразила мать, — одна и та же спокон века; если она тебя не довольно любит и уважает, чтобы исполнить твое желание, покориться твоей воле, попробуй обратиться к ее благоразумию. Покажи ей свои книги, объяви свои доходы и скажи, что состояние вашего не хватит на столь неблагоразумные траты, что она разорит тебя и детей.
— Стало быть, мне надо ей покориться, просить ее… ее! — сказал сын с гневом. Вспомните, что я за Минной взял большое состояние и управлял им, как хотел. Она никогда и не упоминала о своих деньгах и считала их моими. Я давал ей что хотел, и она всем была довольна. Теперь я стал богат, взял жену без гроша, беднягу, и должен из своих же доходов, просить ее из милости не разорять меня. Да это ни на что не похоже!
— Что делать, женился, тяни лямку. Взялся за гуж, не говори, что не дюж. Надо было сперва осмотреться, узнать ее короче, ознакомиться с ней. Нельзя жениться зря. Она не Минна; я говорила, что другой Минны не сыскать тебе. Не берег ты своего счастья!
Старушка заплакала. Сын ее вздохнул.
— Я ее брошу, — сказал он.
— Это не хорошо, — отвечала мать. — А детей куда денешь? Что дети без матери? Ты просишь совета, на это нет моего согласия.
— Я объявлю всем, чтобы ей не верили в долг, что я долгов платить не намерен.
— Да ведь это стыд, позор… она мать твоих детей. Объявить, что ты не платишь по ее счетам, все равно, что объявить, что ты ее не уважаешь, не имеешь к ней доверие, что ты живешь с нею дурно.
— Ваша правда, — сказал сын, — но я не хочу, я не могу покориться ей.
— Да разве это покориться, это только обращаться с нею, как с женою.
— Я никогда не обращался так с Минной, одно мое слово было ее законом.
— Она любила и уважала тебя, — сказала мать.
Сын не ответил ни слова. Он уже начинал понимать, что хорошо человеку то, что называла мать быт любимым, хотя сам любить не мог. Вследствие этого и несносной жизни с женою, он стал чаще заходить к детям, но дети его не знали и его дичились. Он не воображал, что няньки пугали их отцом, как букой. Лишь только ребенок начинал плакать, как няня кричала: — А вот, погоди, придет отец, он тебе задаст! — Дети, не видя почти никогда отца, боялись его, как зверя. Не будучи от природы ласков, он не мог их приучить к себе. Они косились на него и едва отвечали на его вопросы. Это надоедало ему и он уходил к матери. Часто по целому часу сидел он у ней молча, скучая гораздо больше, чем при жизни Минны, но чувствуя, что ему сноснее в небольшой спальне матери, чем в раззолоченных палатах, где красавица жена, окруженная гостями, болтала с утра до вечера, не заботясь ни о чем и ни о ком.
К сожалению, чем больше он, ради своего спокойствие, сидел с матерью, тем яснее видел, что ей жить не долго, и что она заметно угасает. Скоро старушка слегла в постель. Сын заметил отсутствие жены и детей и счел это неприличным. Когда он сказал Антонии, что желает, чтобы она навещала его мать и присылала к ней детей, она презрительно улыбнулась и насмешливо спросила у него, давно ли между ним и его матерью завязалась такая тесная дружба? Что же касается до детей, то она считает вредным для их здоровья посылать их в душную комнату умирающей старухи.
Он не ответил ей ни слова; на другой день она однако пришла на минуту к больной, но вежливость ее с свекровью была так надменна, равнодушие свое к ней и к мужу она так мало скрывала, что ее посещение оказалось тягостью. Муж не выносил надменности красавицы жены потому особенно, что ему казалось, что она пренебрегает его матерью, а следственно и им, считая их по происхождению гораздо ниже себя. Он не ошибался. Эта мысль постоянно грызла его и не давала ему покоя.
И мать умерла, благословляя сына, и последнее слово ее было горько:
— Бедный Голубинька, — сказала она, умирая, — несчастный мой Голубинька, не сумел ты сберечь своего счастья. Я умру и некому будет любить тебя, никто тебя не любит, как-то ты доживешь свой век!…
Действительно, несчастный Голубинька услышал в последний раз своей жизни от матери имя Голубиньки, данное ему в минуту любви, которым звали его все те, которые его любили и любви которых оценить он не умел. Жизнь его после смерти матери стала гораздо тяжелее. Ему уже минуло 50 лет, он доживал век свой одиноко, без дружбы, и без любви, без интереса в жизни. Богатство его не радовало, значительное положение в свете не веселило. Мрачный, одинокий бродил он в своих роскошных гостиных и садах. Ни один бедняга на свете, увидя его желтое худое лицо, его потухшие глаза, не мог бы ему позавидовать. Никто на свете, увидя его, не мог бы угадать, что он смолоду был красавцем, на которого заглядывались. Он не жил, а тянул лямку безрадостной жизни, чужой своей жене и чужой своим детям. Дети росли в одном с ним доме, но не могли любить его. Казалось, смерть была бы для него благодеянием, но увы, он боялся смерти, хотя жизнь его не радовала. Он сознавал, что он самый несчастный человек на этом свете. Все этому верили и все это знали.