I
Какое самое веселое время в году? Ты, наверное, скажешь лето. Летом тепло и светло, и жар, и тень, и прохлада и все зелено; каждый цветок старается нарядиться как можно лучше: кашка всю свою головку уберет в розовые или белые колпачки, гвоздики так-таки и смотрят розовыми звездочками, а дикая белая ромашка просто хочет быть солнцем. Но где же ей сравняться с подсолнечником! – Тот уж действительно смотрит настоящим солнцем.
Но может быть, ты скажешь, что и зимой весело? Холод такой славный шутник, так исправно румянит щеки и так ловко щиплет за самый кончик носа. Снег на солнце просто весь сияет от радости, а пруд так и блестит, так и сквозит, точно хрустальный паркет. Как же тут утерпеть, не покататься на коньках, хотя бы и пришлось раз пяток растянуться на льду, во всю ивановскую! Или как не прокатиться на салазках, или не вылепить из снега большущего Ивана-болвана г-на Снегуренко, – или просто так себе поиграть, руки погреть в снежки!
Да! все это весело, но только не всегда.
Вся штука в Пимперлэ. Если он около тебя, то тебе будет весело и летом, и зимой, и весной, и даже ненастной осенью.
Ты, верно, видел Пимперлэ хотя один раз в твоей жизни, если не наяву, то во сне. Может быть, ты помнишь, как один раз, когда ты был еще очень маленьким мальчиком, ты вдруг проснулся и захохотал таким неистовым хохотом, что и бабушка, и дедушка прибежали к тебе босиком впопыхах. Они думали, что ты с ума сошел. А между тем, ты просто увидел во сне Пимперлэ. Да! ты; наверно увидел этого маленького человечка, иначе ты бы не захохотал так неистово. Пимперлэ, вероятно, кувыркался перед тобою, делал самые уморительные гримасы, хотя у него личико и без того удивительно смешное: круглое, в морщинках, с добрыми, веселыми глазками, нос просто крючком и так и загибается ко рту, точно хочет выудить оттуда самую большую рыбу. Тебе, вероятно, понравился его пестрый колпачок с бубенчиками и курточка, и коротенькие панталончики все из глазету, все в блестках.
Впрочем, Пимперлэ не всегда наряжается в одно и то же платье. Он очень хорошо знает, что одно и то же скучно, а он только и живет для того на свете, чтобы всем было весело.
Если в каком-нибудь доме читают давно жданное радостное письмо – и смеются, и плачут, – это, наверное, Пимперлэ выглядывает из каждой строки, из каждой буквы письма. Если добрые дети прыгают, радуются и веселятся – это, наверное, Пимперлэ прыгает между ними и устраивает самые веселые игры. Если бедняку без гроша вдруг точно с неба свалится не рубль, а целая тысяча рублей – это наверно Пимперлэ толкнул слепую Фортуну, а она, споткнувшись на своих дряхлых ножках, по ошибке бросила бедному то, что хотела отдать богатому.
II
Пимперлэ везде и нигде, как молния, летает он по всему свету: и там является он, где меньше ожидали его, смешит он и старых старушек, и молодых девиц, смешит степенных стариков и юных удальцов-силачей, но всех больше вьется и ластится он к малым детям, – только бы они были добры и приветливы. Но ведь на свете мало таких, и даже сам Пимперлэ не может рассмешить злых, да упрямых, что смотрят, точно белая кошка хмурая, короткоухая, разноглазая, что косится по сторонам и весь свой век злится на всех.
Если ты будешь добр, то непременно ты будешь весел, потому что Пимперлэ будет вертеться около тебя: и каких смешных вещей и сказок он тебе наскажет!
А ночью, когда ты будешь спать, он непременно явится к тебе с волшебным фонарем и каких только чудес он тебе ни покажет; если ты целый день учил грамматику, то непременно Пимперлэ покажет тебе целый бал, только танцевать будут не люди, а слова и буквы, и какой это будет смешной и веселый бал: всякий глагол, т.е. всякий молодой человек, сильный да здоровый, который что-нибудь да делает, непременно будет танцевать с каким-нибудь хорошеньким причастием. Существительное – самое солидное и рассудительное, будет ходить в полонезе со всяким прилагательным, у которого, разумеется, есть деньги, и будет ходить до тех пор, пока какой-нибудь союз не соединит их; все междометия будут перед тобой ахать и охать на тысячу ладов, точно институтки: эх, машер! ох, машер! ах, машер! Веселый это, живой народ – молоденькие, маленькие междометия.
Да! все это тебе покажет во сне добрый, веселый Пимперлэ; он только ничего не расскажет тебе, потому что у него, бедного, нет языка, да ведь этого собственно и не нужно; ведь ты не галчонок, которому все надо жевать и в рот класть.
Но всего лучше, если Пимперлэ покажет тебе во сне нашу землю так, как она есть сама по себе, а не на глобусе или ландкарте. Он развернет перед тобой всю ландкарту и вдруг ты увидишь, точно птица, сверху всю землю далеко внизу перед твоими глазами. Ты увидишь, как зеленеют луга, темнеют, синеют леса, желтеют песчаные степи. Увидишь, как близко-близко около тебя стоят великаны горы и вершины их так сверкают снегом и льдом, что больно смотреть, точно на солнце. Ты увидишь, как с них бегут ручейки и катятся в моря по долинам реки, точно серебряные ленты. А моря, океаны и озера блестят, как громадные зеркала, зеленеют аквамаринами, отсвечивают бирюзой и яхонтом.
Да! Ты увидишь такую панораму, какой не покажет тебе ни один фокусник-художник. А когда ландкарта сама подойдет к тебе, когда перед тобой засверкают воды вблизи, заструятся струйками, зашумят волнами, когда встанут перед тобой и кусты, и деревья, и все цветы, а города развернутся как муравейники, полные шуму, гаму и бойкой жизни, вот тут-то ты увидишь настоящие чудеса, так что смотреть любо да дорого. Ты увидишь, например, как китайцы без рубашки, с голой, бритой головой ловят на море рыб – утками.
Вот смотри! Одна утка с кольцом на шее спрыгнула с плота, нырнула в воду, вслед за ней нырнула другая. Обе они вытащили одну большую рыбу и начали драться: одна утка тянет ее к себе, другая к себе. Наконец, они выскочили на плот, и тут очередь драться пришла их хозяевам. Один, который был побойчее, выхватил рыбу изо рта у уток и крепко стиснул ее за голову, другой, не будь промах, поймал рыбу за хвост. Один тянет ее к себе, другой к себе. Ах, какие они уморительные! Смотри, они присели на корточки, ощетинились, точно старые коты, прыгают и фыркают – их длинные косы тоже прыгают, соломенные шляпы-грибы трясутся на головах. Наконец, рыба как-то выскользнула из рук и прямо в воду. Вслед за ней оба китайца прыгнули на край плота, перекувыркнулись и оба бултых тоже в воду головой; а вслед за ними утки. Плот так и качает водой. Китайцы снуют, ныряют, плавают как собаки, кричат, фыркают; около них вертятся утки, квакают, суетятся. Шум и гам, брызги во все стороны. Неправда ли, человек порой может быть глупее утки?
А вот и другая картина!.. Смотри, какой длинный полуостров плывет перед тобой в панораме! Это Малакка. Все небо в дыму, точно в тучах. Этот дым идет с берега от множества костров, над которыми подвешены большие котлы. Что-то в них варится? А вон в стороне сложены рядами в длинные поленницы какие-то маленькие, толстые, черные палки, точно колбасы. Это все голотурии, морские животные вроде червей. Их ловят, варят, вялят и коптят. Это самая вкусная пища для малайца. Смотри, с какой жадностью один схватил самую большую, совсем черную голотурию. Но он не расчел, что мясо у нее жесткое и упругое, как резина. Он с размаху стиснул червя зубами, но резина так же быстро оттолкнула его челюсти. Малаец собрался с силами и снова со всей энергией стиснул голотурию и прокусил ее, не расчел только, как зубы назад вытащить: бьется он, несчастный, так и этак вертит головой и руками помогает, а проку нет: завязли зубы, точно в болоте, и никак их назад оттуда не вытащишь. Торчит голотурия изо рта, точно колбаса, так бы и съел, да сила не берет. Но вон подскочил другой малаец на выручку. Быстро и ловко присел он на корточки и сразу всадил свои белые, крепкие зубы в голотурию. И теперь-то началась сцена! Оба уперлись в землю руками, а ногами друг в друга, вдруг разом рванули голотурию в разные стороны, точно собаки подачку, и оба враз стукнулись желтыми курчавыми головами так, что искры засверкали в глазах. Тянули, тянули, наконец, голотурия не выдержала, лопнула как раз пополам, и в то же самое мгновение оба едока полетели в разные стороны вверх тормашки. Вот так еда! Можно сказать – не простая, а с потасовкой! Впрочем, оставим наслаждаться ею тех, кто любит ее.
Но довольно. Не перескажешь всех чудес, которые может показать тебе во сне этот чудный маленький Пимперлэ. Только старайся, чтобы он полюбил тебя, попробуй сделаться добрым, а это вовсе не так трудно, как кажется с первого взгляда.
III
И везде, в каждом веселье Пимперлэ непременно примет участие; ведь это он летом ведет тебя в лес, где так весело бегает столько всяких букашек, столько земляники и маленьких птичек… Только не тронь ты, пожалуйста, их гнезда, ведь это только дятлы, сороки и вороны разоряют эти гнезда, убивают бедных, маленьких птичек и съедают их хорошенькие яички. И как жалобно стонет, пищит бедная мать, когда она увидит, что разорено ее семейное гнездышко и убиты, съедены ее маленькие детки! Нет, не трогай божьих птичек, – ведь ты не сорока, не дятел, не ворон, и тебе может нанести много яиц любая курица, если только ты их любишь, всмятку или в виде яичницы.
Даже в марте или в апреле, когда еще снег лежит на полянах или в оврагах и на дворе стоит такая теплая, но сырая, кислая погода, Пимперлэ и тогда не унывает: он веселится и всех веселит без отдыха. Когда клир поет с торжественной радостью: Христос Воскрес! – это он заставляет целоваться молодых девушек со старыми старичками. И девушки при этом краснеют, как спелые малинки, а старички облизываются, точно сморчки в сметане. Ведь это он стоит на пороге каждого дома и раззолоченного дворца, и убогой хижинки и всех встречает с красным яичком и с куличиком, или бабой под мышкой. А сколько яиц он всегда приносит добрым детям! Всяких – золотых, серебряных, пестрых, мраморных, сахарных, фарфоровых. И как он любит, когда их катают. Он всегда тут хлопочет. Сам помогает разостлать ковер, установить каток и непременно уж кого-нибудь да подтолкнет под руку, когда он спускает яйцо в каток.
Но самое любимое время в году для Пимперлэ – это святки и в особенности канун Рождества. Тут уж он просто из себя выходит: хлопочет, устраивает елки. Он сам их выбирает в лесу и сваливает на возы; сам вносит в залу, так что все лакеи дивятся, отчего это елка такая легкая. А потом, когда все двери запрут и старшие: тетя, мама начнут убирать елку, то ты, пожалуйста, не смотри в щелку в двери, а не то Пимперлэ как-нибудь нечаянно прищемит твой любопытный нос в дверях. И как же он хлопочет о елке! Уж это непременно он развесит все игрушки, конфеты и яблоки, так что со всех сторон елка выходит просто загляденье. Когда, наконец, двери в залу широко раскроются и дети, изумленные, обрадованные, вбегут гурьбой и остановятся кругом елки, тут-то бывает радость и веселье Пимперлэ. Одному он покажет какую-нибудь яркую раззолоченную звездочку, другому блеснет позолоченным яблоком или грецким орехом, или покрутит перед его глазами какой-нибудь нарядной бонбоньеркой, в которой, разумеется, столько конфет, что их, кажется, и в год не съешь. Но только это так кажется, потому что на другой же день к вечеру или даже к обеду от этих конфет ничего не остается, кроме, разумеется, оскомины во рту и рези в животе. Сладкое воспоминание, нечего сказать!
Впрочем, должно заметить, что Пимперлэ не в каждом доме устраивает сам елку. Он терпеть не может мраморных зал с раззолоченными карнизами и боится двух слов, от которых он чуть не падает каждый раз в обморок. Эти два слова были fashionable и comme il faut. Как только он услышит эти два слова, обращенные к детям, он весь задрожит, как в лихорадке, и полетит тотчас же вон, вон из этого раззолоченного дома, а за ним вслед улетят и радость, и веселье, и останется только одна скука, которая начнет зевать во всех углах на все лады.
IV
Впрочем, был один большой парадный дом, в котором Пимперлэ любил бывать, несмотря на то, что там бывало все чопорно и чинно и очень часто раздавались противные fashionable и comme il faut. Дело в том, что в этом доме он полюбил одного мальчика, и нельзя было не любить его. Он такой был нежный, тихий и добрый, он всем улыбался так ласково и при этом встряхивал своими длинными серебристо-серыми, точно седыми, вьющимися волосами и смотрел он на всех своими приветливыми серо-голубыми глазами, большими, блестящими, на выкате. Он никогда не капризничал, ни на что не жаловался, и так жалко было смотреть на него, на его болезненное, тихое, кроткое синевато-бледное лицо. Он с трудом двигался, постоянно задыхался, постоянно кашлял. Вот от этого-то мальчика почти не отходил Пимперлэ, несмотря на то, что его длинные, щепетильные гувернантки постоянно обдергивали его бархатную курточку и твердили отвратительные слова fashionable и comme il faut.
Пимперлэ забавлял его: он по целым часам рассказывал ему на ухо чудные сказки или пел такие дивные тихие песни, от которых больному сердцу Теодора было и легко и весело. По целым часам, закрыв глаза и тяжело дыша, Теодор слушал эти песни и сказки, полулежа на большом кресле.
V
На том же самом дворе, где стоял богатый дворец, только на заднем, в темном подвале жило небольшое семейство. Это был старый музыкант, добрейшая душа, с большим носом и ртом, с большими ушами, заткнутыми ватой, и маленькими красными глазками. Всю жизнь свою пиликал на скрипке добряк, но под старость уже рука перестала ходить у него, пальцы не двигались, уши одеревенели – и приютили его Христа ради добрые люди в темной каморке на заднем дворе. И вместе с ним жила и жена, толстая, веселая баба и тоже добрейшей души. Жила также и дочка, одна как есть, лет двенадцати, тоже веселая, ласковая и прехорошенькая. Пимперлэ часто залетал в эту каморку, и сколько вместе с ним влетало веселья и смеху! Старый музыкант, тотчас же схватывал свою старую скрипку, начинал изо всех сил пиликать веселого бычка, а сам щурился и улыбался, все больше на левую сторону, и прыгал, точно журавль на своих длинных ногах. А дочка Лизхен срывалась со стула, точно бешеная, и так уморительно прыгала взапуски вместе с отцом и вместе с старой дворовой шавкой, которая тут же танцевала со всем усердием, с визгом и лаем, высунув свой красный язык. Все это было так весело и смешно, что толстая мать Лизхен, глядя на всю эту сцену, хохотала до упаду.
VI
Один раз в рождественский вечер Пимперлэ долго не влетал в темную каморку к своим старым друзьям. Уж колокола отзвонили, погасли плошки, кончилась заутреня и вокруг столика, покрытого скатертью, старой, заплатанной, заштопанной, но белой, как первый снег, сидели кружком: старый музыкант, жена его Шарлота и веселая Лизхен. Все они были грустны, у всех было какое-нибудь горе: музыкант был болен, его душил ревматизм, и в доме не было ни гроша, а было сыро и холодно. Жена его сидела в старом изношенном, заплатанном платье, потому что другого у ней не было. Веселая Лизхен повесила свой курносый носик: она смотрела и на папу, и на маму и ей было тяжело, хотелось плакать и с трудом удерживала она свои слезки. Ее душило бессилие, она все думала-передумывала, чем бы помочь своим добрым Vaterchen и Mutterchen, и не могла придумать. Всякая помощь выходила у нее вроде какой-то волшебной сказки, до которых она была страшная охотница. Вдруг за дверью захрустел снег, послышались голоса, двери настежь широко отворились, и вместе с клубом холодного пара на пороге показался Теодор и за ним две гувернантки.
Он был так закутан, что только Лизхен могла узнать его, и то по его кротким, любящим глазам. Она с радостным криком тотчас же бросилась к нему, начала раскутывать его, но гувернантки в один голос воспротивились: они только позволили снять верхнюю шкурку, меховое пальто, а под этой шкуркой было еще целых четыре, так что Теодор принял до некоторой степени шарообразную форму. Взявши слабой, дрожавшей рукой ручку Лизхен, он прямо отправился к ее остолбеневшему папа, вытащил из кармана большой конверт и подал ему.
– Это, – сказал он, несколько задыхаясь и конфузясь, – вам прислал папа и велел поздравить вас с праздником и пожелать вам здоровья и всякой удачи.
Музыкант широко раскрыл рот и заморгал красными глазками; он быстро кланялся и в то же время дрожавшими руками распечатывал пакет: в нем лежал банковый билет в десять тысяч. Теодор взял у лакея большой, но легкий сверток и прямо подошел с ним к Шарлоте.
– Вот вам, m-me Гушке, – сказал он, – подарок посылает мама и кланяется вам.
В узле были платья: одно шелковое, другое бархатное, правда, оба были немного поношенные, но все-таки смотрели так гордо и нарядно.
– Добрый ты наш маленький ангел-хранитель! – вскричала Шарлота и крепко прижала, обняла Теодора.
– Ставь, Жак, ставь на стол, сюда все, что ты принес! – сказал Теодор, подбегая к лакею.
И Жак выдвинулся вперед с огромной корзиной. Господи! чего в ней не было! На столе, на чистых, блестящих раззолоченных тарелках появился, во-первых, плюм-пудинг. Жак тотчас же облил его ромом из флакончика, зажег его, и синий огонек весело запрыгал над пудингом. Потом появился на большом блюде огромный жареный гусь, который так-таки и протянул свои лапки прямо к Лизхен. Потом засверкали на столе хрустальные вазы, полные самыми красивыми конфетами и всякими лакомствами, и Теодор сам торжественно вынул из корзины прехорошенькую большую бонбоньерку.
– Это тебе, – сказал Теодор, – протягивая бонбоньерку к Лизхен.
– Мне не надо, не надо! – закричала она и замахала ручками, а на светлых глазках ее давно уже стояли светлые слезки. – Ты лучше для меня всякого подарка! – И она схватила Теодора за его маленькие ручки, он тоже потянулся к ней, обнял ее, но тотчас между ними встали чопорные и щепетильные fashionable и comme il faut. И только что прозвучали эти страшные слова, как вдруг в комнату ворвался и вихрем закружился маленький Пимперлэ. Господи! сколько веселья он с собою принес: папа, как безумный, схватил свою старую скрипку и изо всех сил своих дрожавших рук начал пилить на ней веселого бычка, выделывая уморительные па своими длинными ногами. Шарлота под такт бычка запела веселую старую немецкую песню, прихлопывая в ладоши; Лизхен и смеялась, и плакала, и, не выпуская рук Теодора из своих маленьких, но крепких ручек, прыгала пред ним, и с такою любовью смотрела в его добрые и любящие глаза. Даже чопорные гувернантки снисходительно улыбнулись, улыбнулись вполне прилично, совершенно fashionable и tres comme il faut. Да, это был настоящий Рождественский пир! И всю эту историю устроил не кто другой, как добрый, веселый маленький Пимперлэ.
VII
После этого вечера прошел целый год и снова наступил канун Рождества, но как этот вечер не походил на тот, – на другой, который был год тому назад. Раззолоченная зала в большом дворце была пуста и темна, в ней не сверкала веселыми огнями нарядная елка, а там, в одной из дальних комнат, в которой зеленые шторы были опущены и зеленые обои смотрели так грустно и болезненно, там на большом кресле лежал бедный Теодор. Его бледное личико стало еще бледнее. Он едва двигался, едва говорил, но одно в нем осталось неизменно, это тихая, веселая улыбка да ясные любящие глаза.
Тут же в зеленой комнате стояли чопорные гувернантки и отец и мать Теодора.
Теодор лежал как будто в забытьи, в тихом полусне, но он не спал, он слушал. Пимперлэ, наклонясь к его уху, рассказывал ему такие чудные, веселые сказки. Он рассказывал ему о маленьких феях, которые всегда спасают человека от скуки и злобы, он рассказывал о той далекой стороне, где все, все люди постоянно веселы и счастливы. Перед глазами Теодора, точно во сне, развертывалась чудная сторона, с реками медовыми и берегами кисельными, с золотыми яблоками и серебряными колокольчиками, которыми тихо качает теплый, ароматный ветерок и они постоянно звонят такие чудные, веселые песенки. Он говорил о тех райских садах и широких зеленых лугах, в которых никогда не бывает горя, где никто не плачет. не страдает и все живут в мире и любви, в вечной радости и в вечном веселье.
– Пимперлэ, – спрашивает он, – скажи мне, все ли люди будут там, в этой стране вечного веселья и вечной радости?
– Все, – говорит Пимперлэ, – все те, которые связаны между собою вечною любовью.
– Но будет ли там?.. О! наверно, будет моя милая, веселая и добрая Лизхен! Ох, как бы я желал теперь ее видеть.
И только что он успел об этом подумать, как дверь тихонько отворилась – и вошла добрая Лизхен.
Ее ясные глаза были заплаканы. Она быстро поклонилась всем и прямо подбежала к креслу, где лежал Теодор и, став на колени, наклонилась над ним.
– Теодор, милый мой, бедный Теодор! – вскричала она, – ты очень болен, ты умираешь. О! Теодор, неужели же Пимперлэ, добрый, веселый Пимперлэ, не может тебя спасти от смерти?
Теодор взял своей холодной, дрожащей рукой ее маленькую, горячую ручку.
– Лизхен, – сказал он, – мой дорогой друг Лизхен, зачем же Пимперлэ будет спасать меня от смерти, как будто в целом мире, в целом громадном мире, которому нет конца и в котором сияет так много чудных звезд, блестящих солнц, – неужели в этом мире нет ничего лучше земной жизни? Слушай, слушай, Лизхен, там, где-то далеко, есть чудная страна, где солнце светит ярче, где вечное лето и множество всяких чудес, где серебряные колокольчики постоянно звенят чудную музыку. Туда меня понесет наш добрый Пимперлэ, и мне будет весело, и я буду постоянно ждать там тебя, моего дорогого друга.
Все смотрели неподвижно на эту сцену, у всех стояли слезы на глазах; даже чопорные гувернантки забыли свои холодные разъединяющие слова: fashionable, comme il faut.
Вдруг Теодор отшатнулся и упал на подушки. Он не выпустил из своей холодной руки ручку Лизхен, и она чувствовала, как все больше и больше холодела и замирала эта рука. Она смотрела на светлые глаза Теодора и видела, как эти глаза постепенно меркли, тускнели, как тише и реже поднималась его грудь; она чувствовала, как быстрее и сильнее билось его сердце и, наконец, вдруг остановилось, разорвалось…
Влетела смерть на крыльях вечности, но Пимперлэ махнул на нее и она исчезла.
Он точно так же, как всегда, был весел и радостен, и как будто это веселье и эта радость переносились на лицо Теодора, и оно улыбалось и сияло, это мертвое, бледное лицо.
Лизхен быстро поднялась и посмотрела на всех заплаканными, но ясными, восторженными глазами: она улыбалась, она смотрела так весело.
– Он улетел, – тихо прошептала она, – улетел в страну веселья и вечной радости.
Все встали, поочередно начали подходить и целовать холодный лобик мертвого тела, послышались рыдания.
Но тут вдруг снова невидимкой влетел Пимперлэ, и слезы высохли на всех глазах, у всех отлегло от сердца. Все стали довольны и веселы, словно свершилось роковое, великое таинство смерти и все встретили его спокой но и торжественно, с веселием крепкой, тихой веры и безграничным восторгом упования.
Да! маленький великий Пимперлэ действительно великан. Он все освещает великим весельем и радостью. Горе перед ним является пустяком, житейское волнение – глупостью. Бедняк, которого придавила судьба, начинает смеяться над ней и поет веселые, беззаботные песни и шутит над жизнью до тех пор, пока Пимперлэ не унесет его в страну вечного веселья. И это самое лучшее дело из всех дел Пимперлэ. За это, за одно это, ты должен любить его и стараться быть добрым.