Засодимский Павел Владимирович [1(13).11.1843, Великий Устюг, – 4(17).5.1912, Опеченский Посад, ныне Боровичского района Новгородской области], русский писатель. Участник “хождения в народ”. Основная тема творчества З. – жизнь городской бедноты и пореформенного крестьянства (“Хроника села Смурина”, 1874; “Повести из жизни бедных”, 1876; “Степные тайны”, 1880, и др.). Критика основ общественного устройства сочеталась в его произведениях с просветительскими иллюзиями и народнической идеализацией общины. Выступал как публицист и писатель для детей.
Жил-был на свете большой, здоровый, сильный волк. Шерсть у него была серая, густая, лохматая и отлично грела его в зимнюю, студеную пору. Его крупные, желтоватые зубы заставляли дрожать и замирать от ужаса не одно заячье сердечко, — да что толковать об зайце, когда животные покрупнее и посильнее зайца готовы были совсем одуреть со страху при виде этих щелкающих, отвратительных зубов. Глаза у него, хотя и нередко наливавшиеся кровью, были бойки, дальнозорки, а ночью, впотьмах, они горели, как угольки, переливаясь красноватым и зеленоватым светом. Чутье у него было прекрасное: еще ни разу во всю свою жизнь не наскочил он невзначай на охотника, ни разу не попал под выстрел или под топор…
Правда, когда волк был еще молод и неопытен, вздумал он однажды сдуру напасть на мужика, дравшего в лесу луб. Мужик показался ему что-то больно смирен, мал и тщедушен. Втемяшилось с чего-то ему в голову, что будет очень легко перегрызть горло этому мужичку. Выскочил он из-за кустов, оскалил зубы по-волчьи и — на мужика… А мужик, не будь плох, — видно был не трусливого десятка, — нимало не смутившись при виде этого неожиданного посетителя серой масти, схватил топор, развернулся, да — на волка… Волк — налево кругом, перемахнул через стоявшую тут же корзинку с мужицкой едой и удрал в кусты.
С тех пор волк больше не глупил. Теперь уж он — старый, матёрый, опытный волк, — его не проведешь. Теперь уж он знает, что мужицкая наружность иногда обманчива бывает. Хитер, лукав, осторожен он стал…
Его гнездо — волчье логовище — находилось в дремучей лесной чаще, глухой и дикой, заваленной буреломом, почерневшими пнями и корнями вывороченных и упавших деревьев. В логовище жила волчица с волчатами, пока те были малы и не могли сами добывать себе еду. Волк же все больше странствовал, бегал по перелескам, по полям и пустошам, да близ селений, ища себе живой добычи или, за неимением ее, какой-нибудь падали. Он тащил своим волчатам все, что ни попало: собачонку, неосторожно выскочившую за околицу, и зайца, зазевавшегося посреди лесной прогалины, и ногу палой лошади или иной домашней скотины.
Когда же волчата подрастали, волк с волчицей выводили их “в свет”, то есть сначала на опушку леса, а потом и далее; их приучали охотиться, гоняться за добычей. Для первого начала выбирались самые безопасные, безоружные и притом самые легкомысленные животные — овцы. Волчата, шутя и играя, гонялись за овцами и барашками и душили их очень ловко. А родительские сердца трепетали от восторга при виде того, как жалобно блеявшие ягнята беспомощно бились в лапах волчат, совершенно потеряв голову от страха и боли, наконец, падали наземь и задыхались, обливаясь кровью.
Впрочем, сам волк редко занимался делом воспитания; волчица большею частью воспитывала детенышей и руководила их первыми шагами на поприще грабежа и убийства. А волк все больше рыскал…
То он присоединялся к стае волков, живших в той местности, то бродил в одиночку. В стае он ходил только зимой, да и то неподолгу. В глухую зимнюю пору иногда в самой стае поднималась такая отчаянная грызня, что Боже упаси! кто кого — смог, тот того и — с ног; бывало, только клочья летят. После такой битвы, волки, израненные, изувеченные, бежали вразброд. Случалось, что иным и горло перегрызали, — ну, от таких, разумеется, оставались потом только уши да хвост.
В зимнюю пору волку было очень скучно. В это время по целым неделям не приходилось ему отведывать свежего мясца. Белый снег покрывал всю землю; у плетней, у заборов и в лесу наносило его глубокие сугробы. Лошади, коровы, телята и овцы стояли в теплых хлевах, жуя сено или овсяную солому. А волку, между тем, приходилось питаться жалкою падалью, да и ту надо было иногда с большими усилиями выгребать из-под мерзлого снега. Зло разбирало волка, когда он представлял себе мысленно: сколько всякого скота стояло той порой в хлевах совершенно зря, без всякой пользы — для него, для серого волка.
Ночью иногда, под влиянием глубокой меланхолии, забирался он в лес и в самой грустной, унылой позе садился посреди занесенной снегом прогалины. Вокруг него торчали из-под снега гнилые колоды, черные, корявые пни и мрачною тенью поднимались лохматые ели и сосны… И подолгу, бывало, сидит голодный волк, понурив голову и вспоминая красные летние дни и первые дни золотой, желтолиственной осени; то вдруг приходит в ярость и, подняв кверху свою серую морду, дико воет на весь лес, воет протяжно, жалобно… А в лесу вокруг него — тихо, как на кладбище; угрюмо, неприветно темнеет лесная чаща. Месяц бледным пятном выступает на сером, заоболочавшем небе; тусклый, сумеречный свет разлит над землей…
В деревнях, заслышав дикие завыванья, люди говорят: — Вон как волки-то воют!
Вдруг волк затихает и настораживается. Где-то в деревне, далеко-далеко, тревожным, хриплым лаем ответили собаки на его отчаянный вой. Собаки, точно, дразнят его… Он наверное знает, что теперь они бегают по улице от одного угла избы до другого, — теперь они очень смелы. А вздумай волк подбежать к деревне, эти дрянные собачонки тотчас же шмыгнут в подворотню, заберутся на двор, куда-нибудь под крышу и, почуяв волка, начнут самым глупым, досадным манером тявкать оттуда, чувствуя себя в безопасности от его вострых зубов.
II
Порою и зимой волку бывает пожива.
Однажды, поздно вечером, заслышал волк назойливый собачий лай в барской усадьбе и поскакал туда со всех ног. Но собака, приманившая его своим лаем, была старая опытная дворняжка “себе на уме”, уже видавшая виды на своем веку. Почуяв приближенье волка, наш черный Жучко мигом забрался в кухонные сени, а оттуда — для пущей безопасности — махнул еще на чердак. “Не удалось!..”
Раздосадованный, обозленный, волк обошел весь сад, прошел под деревьями, увешанными пушистым инеем, по-над кустами, занесенными снегом, по цветочным куртинам, где из-под снега виднелись кучи соломы, прикрывавшей какие-то растения, обошел двор и в задумчивости остановился за поленницей дров. Жучко не показывался… Волк со злости щелкнул зубами и, притаившись за поленницей, стал посматривать на двор.
— Да что вы, черти! сговорились видно, с голоду уморить меня! — с яростью проворчал он, озираясь по сторонам.
Зимний вечер выдался тусклый и мглистый. Беловатые облака заволакивали небо. В деревнях и на полях все было пусто и сумрачно; только в барском доме да в людской избе еще горел огонь.
Волк услыхал, как в барском доме стукнули дверью, какая-то женщина, закутанная в большой платок, торопливо прошла в кухню, а следом за нею на дворе, у крыльца, появилась маленькая комнатная собачонка. Динка была любимица старой барыни, прехорошенькая собачка, черная с белыми пятнами, с мягкою, шелковистою шерстью, с умными, карими глазками, — милое, ласковое созданье. Весь вечер спала она на подушке у ног барыни, в теплой, уютной комнате, а теперь вышла немного погулять. Волк при виде ее подался из-за поленницы дров, вытянул шею и, наклонив слегка голову, впился глазами в собачонку. А та, между тем, отбегала от крыльца все дальше и дальше. Волк шагнул раз, шагнул другой и вдруг показался из-за поленницы.
Динка еще ни разу не видала волков. Не догадываясь, что за гость пожаловал в усадьбу в такой неурочный час, и, вероятно, желая поиграть с ним так же, как она играла с Жучком, Динка, без всяких страхов и подозрений, доверчиво бросилась к волку. Волк даже не успел удивиться тому, что добыча сама лезет к нему живьем…
Впрочем, собачка скоро увидала, к кому навстречу разбежалась она, — сообразила, что дело ее плохо, вся съежилась, поджала хвост и пустилась с визгом улепетывать назад. Но было поздно… Не бывать ей больше в теплой, уютной комнате, не лежать у ног барыни, на мягкой подушечке… Волк ухватил ее за шею.
— Ой, дядинька, больно… Пусти! — запищала Динка, задыхаясь и вся дрожа от ужаса и боли. — Я ведь, дядинька, хотела только поиграть…
— Гм! — прошептал волк, скаля свои отвратительные, желтые зубы. — Ты хочешь играть, а я хочу тебя сесть!
— За что же? За что?.. — немеющим голосом лепетала Динка, устремляя на него свой скорбный, угасающий взгляд.
— За что? За что? — передразнивая ее, зарычал волк. — Она еще спрашивает!.. еще смеет рассуждать! Ха!..
Раскрылась волчья пасть… Хам! только косточки захрустели… И все это произошло так быстро, неожиданно. Предсмертный крик, вырвавшийся у собачонки, крик боли и отчаяния, безответно замер в тусклой мгле зимней ночи. Волк схватил Динку за горло, утащил в поле и сел…
А старая барыня долго грустила по своей собачке…
В другой раз дело происходило также зимой, ночью, перед рассветом. На востоке узкою полосою едва мерещился тусклый свет. Бледный месяц еще высоко стоял в небе, прячась за дымчатыми облаками и обдавая землю белесоватым сияньем. В этот предутренний час мертвая тишина стояла повсюду — на полях, занесенных снегом, в лесах и перелесках. Ни звука, ни шелеста, ни дуновенья ветерка, — словно все застыло, замерло в каком-то заколдованном сне. Над крышами деревенских изб еще не вился синеватый дымок… словно вымерла, оцепенела на морозе вся эта снежная сторонка.
Волк в то время шатался по опушке леса, рассчитывая накрыть врасплох хоть какого-нибудь несчастного зайца. Понурившись и опустив хвост, бродил он между кустами. Вдруг он видит: по едва проторенной дороге едет мужик на дровнях. На нем — заплатанный полушубок, валенки, большие рукавицы и рваная баранья шапка на голове. Видны у него только заиндевевшая борода, усы и покрасневший от мороза нос, да серые глаза бойко светятся из-под бараньей шапки. За поясом у мужика блестит топор, а в руках — здоровенный арапник. Может быть, он едет в лес за дровами; может быть, пробирается за сеном на пустошь… Его кляча идет шагом по неуезжанной дороге. Собака бежит за дровнями.
Волку не с руки нападать на мужика… Плохи шутки с человеком, который, не говоря ни слова, норовит съездить тебя по башке топором или просто схватиться с тобой по волчьи, грудь с грудью и прямо — за горло. Крепки эти мозолистые, железные руки… Ох, крепки!..
Волк мало интересуется этим проезжающим. Правда, он не бежит от него без оглядки, да и близко к нему не подскакивает… Пробирается волк между кустами и все поглядывает на собаку. Неотступно манит его к себе свежее, живое мясцо. И старается он улучить такую минуту, когда собака поотстанет или отбежит в сторону. Долго волк дожидался, все бежал за кустами, да поглядывал на собачонку и, наконец, дождался… Собака приметила на снегу заячий след и вдруг бросилась в сторону — все дальше да дальше в кусты.
— Медведко! Медведко!.. Вот я тебя… бродяга! — кричал мужик, оглядываясь по сторонам и не видя нигде собачонки.
А волк той порой уже настиг собаку и впился ей зубами прямо в горло.
— Ой, хозяин, голубчик! Пропала моя голова… Серый волк душит меня… — взвизгивала собака, напрасно вырываясь из стиснувших ее лап.
Собака хрипела, задыхаясь и мутною влагой подергивались ее глаза. И слышно было, как мужик надсажался, кричал:
— Медведко! Медведко!
А волк, между тем, уже придушил Медведку, утащил в лес и с голоду съел его почти за раз, даже косточки обглодал…
Так, хотя зимой волку иногда и перепадало живое мясцо, но все-таки в эту пору ему бывало очень скучно, голодно, тоскливо. Вот поэтому он и воет так протяжно, жалобно, сидя ночью где-нибудь на лесной прогалине и смотря на мутное ночное небо и на пустынную лесную чащу, так неприветно чернеющую вокруг него…
“Месяц сквозь туманы
Льет свой свет на снежные поляны…”
И все вокруг — безмолвно, мрачно, угрюмо.
III
Весною волчьи дела поправляются.
Солнце в полдень начинает все выше и выше подниматься над землей; все теплее и теплее становятся его яркие лучи. Громче чирикают воробьи, перепархивая по изгороди. Тает обледенелый, безобразный “дедушка”, сделанный мальчишками из снега, снег исчезает, на полях показываются проталины, в оврагах ручьи бегут, шумят, и особенно явственно в ночном безмолвии слышен шум весенних вод. По утрам жаворонок поет в голубых небесах… Вода уходит, травка начинает зеленеть, деревья опушаются молодою листвой. Первовесенние желтые цветы пестреют в лугах; птички в кустах запевают…
Лошади, коровы и овцы, отощавшие за зиму, тащатся в поле, с наслаждением пощипывая свежую травку. У волка глаза разгораются… Но броситься зря на скотину тоже нельзя, — не зима! ведь теперь везде бродят рабочие люди, с криком бегают повсюду надоедливые, непоседливые ребятишки. “Смотри, брат, в оба!” — говорит про себя волк.
“Теперь такое времечко, что можно отлично поживиться, да можно, пожалуй, и собственной шкурой поплатиться…” И он, “смотря в оба”, рыскает туда и сюда, нюхает, озирается, высматривает себе добычу.
Вдали от деревни, на краю поля, он увидал стадо овец, бродивших без пастуха, без призора. “Вот это на руку!” — подумал волк. Он уже облюбовал для себя одну крупную, хорошую овцу и заранее предвкушал то наслаждение, которое она должна была доставить ему.
— Ах, как я люблю свежее мясо! — говорил он про себя, поглядывая на овец и ягнят, мирно щипавших травку. — Особенно с зимы, с зимней-то голодовки… ух! как приятно!..
Слюнки потекли у волка. Разгоревшимися глазами он, казалось, уже издали пожирал овец. Вот он идет, крадется… только один плетень остается между ним и тем полем, где гуляет “живое мясо”. Все животные — слабее его — были для волка ходячим “мясом”. Он так и звал их…
Во мгновенье ока перемахнул он через плетень и как снег на голову налетел на овец. Овцы, разумеется, тотчас же ошалели, шарахнулись в сторону и пустились от волка врассыпную… толкаются, суются, бегут, куда глаза глядят, то бросятся в одну сторону, то в другую, то летят стремглав, невзвидев свету, сами не зная, куда и зачем летят, то вдруг остановятся, блеют и толкутся на месте, с каким-то глупым любопытством оглядываясь назад, как бы поджидая волка…
Волк схватил намеченную им овцу.
Овца лежала на земле, не шевелясь, и тяжело дышала. Она уже не боролась, не сопротивлялась, но растянулась, как пласт, лишь вся вздрагивая и трепеща от ужаса.
Страх, на нее напавший, казалось, разом обессилил ее и как бы всю ее сковал невидимыми цепями. Она в беспамятстве то смыкала, то опять открывала на мгновенье свои глаза, помутившиеся от ужаса. Рот ее был полураскрыт и дыхание из него вырывалось как-то неровно, с трудом. Когда волк сдавил ей горло, овца с энергией отчаяния хотела было поднять голову, сделала последнее усилие освободиться из волчьих лап, но напрасно! — голова ее в туже минуту бессильно стукнулась о землю…
Вдруг овца чувствует, как острые зубы вонзаются ей в грудь, в горло, и начинают терзать ее тело. С невыразимым ужасом смотрит она на волка, навалившегося на нее. Ей больно, жутко, но она не в силах отвести своих обезумевших очей от этой свирепой морды, забрызганной кровью, ее собственной кровью.
— Волченька! Оставь… Ох, оставь! Пусти меня! — блеет овца прерывающимся голосом. — Пожалей ты меня, бедную… У меня двое ягняток; один пестрый, а другой — беленький. Ведь я сама их кормлю. Они еще маленькие… Как же они сиротами останутся! Ведь их обидят без меня… Ой, волченька! Отпусти, пусти! Пожалей!..
Овца задыхалась от волнения и от жгучей боли в груди и в боку. Алою струйкой текла кровь из укушенных мест, и ее мягкая серая шерсть уже смокла, окрасившись теплою кровью.
— Пожалей! А-а! — зарычал волк, щелкая зубами и наслаждаясь тем страхом, какой он нагонял на свою жертву, наслаждаясь ее мучениями, ее болью, ее тревожным, трепетным блеяньем и боязнью за участь сирот. — Пожалей! — повторил он с усмешкой. — А с чего я буду жалеть тебя, глупая голова? Ты говоришь: после тебя ягнята останутся… Тем лучше! В свое время, когда они подрастут, я их сцапаю. Не минуют моих лап твои ягняточки! Не бойся! Я не оставлю их…
Волк скалит зубы, и губы его окровавленные подергиваются злою, торжествующею усмешкой.
— Волченька! Послушай… — собрав последние силы, блеет овца. — Мужика-то хоть пожалей!.. Ведь у него и всей-то скотины я одна, с малыми ягнятами… Чем только живет человек… Совсем-то он бедный…
— А что мне за дело до мужика! — окрысился волк. — Мало хорошего я видал от него… Хоть бы все они переколели с голоду, твои мужики-то, так мне и горя мало… Ну, а с тобой я сейчас покончу!..
Овца уже не блеяла и только тихо плакала. Слезы заволакивали ей глаза и дрожали у нее на ресницах. Волк близко наклонился к ней и пытливо смотрел на нее. Грустные, кроткие глаза ее молили о пощаде, молили о жизни…
— Сейчас я тебя съем! Слышишь? — с дьявольским злорадством шептал волк, тормоша ее за голову и за ноги. — Я хочу только подольше помучить тебя, понимаешь? А потом и съем… Захрустят твои косточки… Я раздеру тебе грудь, выну твои теплые внутренности… Ах, как это вкусно! Прелесть!.. Я выпью твою кровь и всю тебя съем до последнего кусочка, даже костей не оставлю, разве только пустую голову твою брошу, когда высосу мозг из нее… Ну! и это будет сейчас, сию минуту… Смотри! Раз, два… Эй! (Волк с силой тряхнул овцу, уже лишавшуюся чувств, и заставил ее на минуту очнуться. Но ужас, казалось, окончательно сковал овцу. Она молчала и лежала неподвижно, едва дыша.) Умирай же, скотина! — продолжал волк, наклоняясь к ее уху. — И знай, что твои ягнята не минуют моих лап. Я потешусь над ними так же, как тешился над тобой. Непременно!.. Раз, два, три!..
Тут вдруг произошло что-то очень странное, необычайное. Даже волку, кажется, стало жутко… Умиравшая овца с неимоверными усилиями подняла голову, не обращая внимания на волка, как бы не видя перед собой его щелкающих зубов, словно позабыв все страхи и ужасы, и с решимостью повернулась в ту сторону, куда умчалось стадо.
В смертельной тоске посмотрела она на поле и жалобно, но громко, сквозь слезы, заблеяла: — Ягнятки мои… милые!..
Но в тоже мгновенье все было кончено. Волк бросился на овцу и, как уже ранее говорил, распорол ей грудь, вырвал оттуда еще горячее, трепещущее сердце и сожрал его… Захрустели нежные овечьи косточки на волчьих зубах…
IV
Вздумалось волку однажды отведать ягненка. Подкрался он к стаду, выхватил ягненочка пожирнее и, разогнав все стадо куда попало, сам пустился наутек.
— Дедушка! Миленький! Отпусти меня, не замай… — взмолился ягненок, когда волк затащил его в кусты и бросил наземь. — Мамка обо мне будет плакать… Голубчик, пусти меня к ней! Она меня так любит… Я у нее один!
— А что мне за дело до твоей матери, олух ты этакий! — зарычал волк. — Один ли ты у нее или не один — мне все равно… Я вот возьму да и съем тебя!
— Как это “съем”? — пролепетал ягненок. — Меня?
— Да! Именно тебя, мое сокровище! — с усмешкой проворчал волк. — Ты щиплешь травку и ешь… так? Ну, вот, и я точно так же перегрызу тебе горло и съем, и ничего от тебя не останется, мой свет!
— Господи! Да за что же, за что же это! — блеял ягненок. — За что ты меня, дедушка, так тормошишь, так больно давишь мне горло… Ой-ой-ой, больно!.. ой, больно!.. Что я тебе сделал?
— Ха! Что сделал! — шипел волк сквозь зубы, обнюхивая морду ягненка, как бы целуя его. — Если до сих пор ты еще ничего не сделал мне, так сделаешь, когда-нибудь после, ужо, когда вырастешь… Будешь блеять да глумиться надо мной. Знаю я вашу овечью братию! Очень хорошо знаю… В лапах у волка вы все смирны, воды не замутите, а пусти вас в поле, так вам и чорт не брат! Вы сейчас, как шальные, пуститесь в деревню, заберетесь на двор, да и ну оттуда дразнить меня… “бя-бя, бя-бя!..” Издыхай, негодное отродье!
— Ой, мама!.. ой, тошнехонько… — забился ягненок и через минуту уже валялся окровавленный в лапах у волка.
Волк потрошил его, с жадностью вылизывая сочившуюся кровь, ухмыляясь и рыча от удовольствия…
Волк не всегда с голоду нападал на “живое мясо”. Иной раз, бывало, съест овцу, казалось бы, уж надо быть сытым… Ан — нет!.. Злая волчья похоть расходилась. Налетит на стадо овец и начнет зря бросаться направо и налево, только клочья летят… ухватит одну овцу, вырвет у нее бок и хлоп ее на землю; схватит другую, закусит, швырнет! Третью — свалит, разорвет ей грудь, попьет немного крови и бросит ее замертво… В такие минуты волк становился как бешеный.
В одну из таких минут ярости и злости он напал на мальчугана, собиравшего в кустах клюкву, укусил ему плечо, сбил с ног, да — к счастью для мальчугана — услыхал крик бабы, бежавшей на него с колом. Волк опрометью бросился в лес…
Вообще, все лето и осень волку — житье хорошее, умирать не надо.
И много на своем веку передушил он собак, зайцев, овец, ягнят, телят и других животных, бывших ему под силу. Он иногда нападал и на лошадей, на коров, но большею частью неудачно. Впрочем, случалось ему у коров вырывать из задней части лучшие куски мяса, и эти коровы, едва дотащившись до дому, в страшных страданиях умирали. Иногда попадало и волку… Однажды лошадь, защищая своего жеребенка, так ловко лягнула его, что чуть не своротила ему скулу.
Много вреда волк приносил крестьянам; много бедняков поплакало из-за него… Много свежего мяса поел он на своем веку, много попил теплой крови и надеялся, что еще достаточно попьет ее…
Но и для него, наконец, наступила роковая зима.
V
Никогда еще волк так не голодал, как в эту последнюю зиму.
Однажды ночью бродил он под лесом, прислушиваясь и нюхая. И вдруг почуял он неподалеку запах падали. Конечно, падаль не то, что свежее мясцо, но за неимением лучшего и оно годится… Осторожно крадучись, озираясь, подходит волк и видит: лежит дохлая лошадь, худая, тощая, бока у нее впалые, — все ребра знать, — а голова почти совсем зарылась в снег… Тут же голые сучья какого-то кустарника торчат из-под снега… Волк оглядывается по сторонам, нюхтит, прислушивается чутко. Но — нет! Все тихо… Только ветер проносится порой над белою равниной и метет-несет снег. Ясное, звездное небо синеет над этой белой, мертвой стороной и словно ледяным дыханием обдает ее.
Осторожно подходит волк…
И вдруг посреди ночного безмолвия послышался сухой металлический звук, что-то громко треснуло, хряснуло, и волк с глухим рычанием повалился в снег…
Что такое? Что это значит? Какая невидимая, неведомая сила сбила его с ног?.. — То был большой, тяжелый, железный капкан. Волк попал в него правой передней ногой. Капкан захлопнулся с такой силой, что у волка даже кость ноги треснула. Волк напрасно старался приподнять капкан, напрасно возился и ворочался. С неистовством, с ожесточеньем бился он, желая освободиться из капкана. Тщетные усилия… Он только пуще повредил себе лапу и причинил невыносимую боль. Наконец, он совсем выбился из сил, щелкнул со злости зубами — и усталый, измученный опустился на снег, истекая кровью. Снег вокруг него скоро окрасился яркими кровяными пятнами.
Волк задыхался от ярости. Он — такой хитрый, такой опытный, так удачно избегавший охотничьих выстрелов, так счастливо до сего времени отделывавшийся от всяких засад и волчьих ям — вдруг теперь, на старости лет, попал в ловушку, из-за какой-то падали заскочил в этот проклятый капкан. Больно, горько и обидно, уж так-то обидно, что волк — при взгляде на капкан и на свою изувеченную, окровавленную ногу — только молча тряс своею лохматой головой да принимался порой лизать лапу.
Положение его, действительно, было скверное. Если бы еще капкан был полегче или если бы он попал в капкан которою-нибудь из задних ног, тогда, несмотря на боль и на громадную потерю крови, волк все-таки постарался бы уйти отсюда, волоча за собой злодейское железо, — и он наверное ушел бы и забился бы в какие-нибудь непроходимые лесные дебри. Если бы еще к этому хорошенько разгулялась метель — так, что было бы не видно света божьего, о! тогда волчьи следы окончательно занесло бы снегом, и охотники, покружив по перелескам туда и сюда, должны были бы ни с чем возвратиться домой — без капкана и без волка… Ах, как это было бы хорошо!.. Потом волк как-нибудь отделался бы от железа, хотя бы для того пришлось пожертвовать ногой. Лучше же скакать на трех ногах и жить, чем лежать колодой, как теперь, с минуты на минуту ожидая смерти… Ужасно!
Перешибенная нога его болела, ныла и вся горела, как в огне; снег вокруг него все пуще и пуще окрашивался кровью. Страшная жажда томила волка; он набирал снегу полон рот и с жадностью сосал его. Он чувствовал, как — от потери крови — неприятный, пронизывающий холод пробегал по телу.
— Мне что-то холодно! Я зябну… — прошептал волк, стуча зубами.
Тягостные, мучительные и томительно-долгие, долгие минуты переживал волк…
Он на то время забыл, сколько собак, овец, зайцев, телят передушил он на своем веку; сколько страданий причинил животным, сколько горя принес мужикам своею лютостью и злобой. Словно память у него отшибло, все это он забыл теперь и расчувствовался сам над собой, глядя на свою перешибенную ногу.
— Эх, люди, люди! — шипел он, поникнув головой. — Что только ни придумывают они на нашу погибель! Как только ни притесняют они нашего брата, серого волка! У них — против нас и ружья, и отрава, и всякие дреколия… Мало еще этого!.. Выдумали капкан. Надо же было изобрести его! Ведь это — целая, сложная машина. Адская машина!.. И на что, подумаешь, разменивается человеческий ум — этот хваленый прославленный ум? На что тратятся человеческие знания? Срам! Позор!.. И с каким ехидством все это было подстроено… Теперь уже очевидно, что эту жалкую падаль нарочно притащили для приманки сюда, в лес, подальше от всякого жилья, поставили около нее убийственный капкан и все это так ловко замели, запорошили снегом… Злодеи! Изверги!..
С глухим стоном поднимает волк кверху морду. Безучастно расстилается над головой его зимнее ночное небо и миллионы блестящих звезд холодно сияют над ним, переливаясь голубоватым светом. Все пустынно и тихо кругом…
— Ну, пускай бы выходили на меня с ружьями, это — другое дело! — продолжал волк. — Я живо показал бы им хвост! Ищи, лови меня, как ветер в поле! Так ведь — нет!.. Подлым изменническим образом, из засады… ух, как это мерзко, как это гнусно!.. И как же лукавы, как злы они, эти “добрые люди!” О! я ненавижу вас всеми силами моей волчьей души!.. Говорят, один римский император (должно быть, хороший человек) желал, чтобы у всех людей была одна голова… и не будь я — серый волк, если бы я не отгрыз эту голову!.. О-ох, разбойники!
Волк стонал и ёжился от боли.
— И ведь нет в них жалости ни капли! — шептал он, скрыпя зубами. — Ну, вот, например, взмолись я теперь, да разве они послушают меня, разве смилостивятся эти варвары? Ни за что!.. Уж я знаю их жестокую натуру… Как только они увидят меня в таком бедственном, беспомощном положении, то сейчас — я уверен — схватятся за ружье, за топор или какой-нибудь стяг, которым можно одним взмахом десять волчьих голов разнести в дребезги. Разве же чувство сострадания знакомо им!.. Злодеи! Душегубцы!
И волк еще долго продолжал повторять свои жалобы на людское жестокосердие и шептал страшным шепотом: “Разбойники, злодеи, душегубцы!” Душегубец жаловался на душегубство, безжалостная тварь заговорила о жалости… Волк забыл, как несчастная овца плакала и напрасно молила отпустить ее. Он забыл, как бедный ягненок бился и замирал от ужаса в его лапах, просился к своей мамке. Он забыл, как жестоко поступил с маленькой Динкой, подбежавшей поиграть с ним. Он забыл, как терзал и душил для потехи беззащитных овец и ягнят, как глумился над ними в последние минуты их жизни… Он поедал иногда последнюю скотину у мужика. Он ни с того ни с сего искусал крестьянского мальчика и не загрыз его до смерти только потому, что баба с колом бежала на него… Злодей забыл свои злодейства и теперь упрекал в злодействе людей, желавших избавиться от него и поставивших для него капкан.
Наконец, волк притих и молча, неподвижно, лежал на снегу, мысленно утешая себя тем, что он, “по крайней мере, умрет с достоинством, без жалоб, без упреков…”
Глупец! Да ему ничего более и не оставалось делать, как только лежать, ждать смерти и подохнуть под ударом увесистой палки или топора. Поневоле он станет лежать неподвижно, когда не может пошевелиться с места.
Песня его была спета…
VI
Ночь прошла. Морозное зимнее утро зарумянилось над землей. Ясное, голубое небо — без тени, без единого облачка — раскидывалось над снежными полянами. Багровая, красная полоса, как зарево пожара, горела на востоке. Резкий северный ветер проносился порой, слегка вздымая снег, крутя и неся его далее. Наконец, золотистый край солнышка показался над горизонтом, блеснул, сверкнул искрами по снежной равнине и нежным, розовым румянцем окрасил все небо.
Волк догадался, что ему не пережить этого морозного, голубого дня.
Два мужика шли прямо к нему, и темные фигуры их резко обрисовывались на белом, блестящем фоне снеговой равнины… Волк завидел их и подумал: “Однако, какие они ужасные с виду со своими лохматыми бородами, побелевшими на морозе, с свирепыми лицами, с разбойничьими ухватками. Боже!..” Один идет с ружьем, у другого за поясом поблескивает топор, — и, словно, синеватая молния, сверкает он в первых лучах ярко восходящего солнца. Блеск топора неприятно, невыносимо режет волку глаза. Волк старается не смотреть на это сверкающее, убийственное лезвие, но глаза его как-то невольно поворачиваются в ту сторону, откуда приближаются две темные фигуры…
Пришли.
— А-га! Попался, голубчик! — сказал охотник. — Валяй, брат, его топором, да не испорти шкуру… Смотри: норови по голове!
Волк ежился и дрожал, щелкая зубами в припадке бессильной ярости. Много еще злости было в нем… С каким наслаждением впился бы он в горло этому мужику, запуская зубы все глубже и глубже.
Мужик вынул топор и замахнулся. Только в эту последнюю минуту оказалось, до чего волк был труслив. Он застонал, зарычал и начал отчаянно биться, силясь вырваться из капкана. Как бы он желал быть теперь далеко — далеко от рокового места, забиться бы в лес, в самую дикую чащу, в какую-нибудь непроходимую дебрь!..
Волк оскалил зубы и вытаращил глаза, налившиеся кровью…
— Жги! — крикнул охотник.
Топор сверкнул в ясном воздухе, и сильною рукою ловко намеченный удар пришелся волку по носу, другой ударь — по голове.
С глухим хрипеньем волк повалился на бок.
— Шабаш! — проговорил мужик, опуская топор.
Волку пришел конец.
СПб: Издание А. Ф. Девриена, 1888.